Почему-то эти пуговицы мгновенно растрогали Сережу. Ему вдруг стало до слез жалко Ларису Петровну, такую чужую для всех здесь и заброшенную, обиженную не меньше, чем он, оскорбляемую каждой минутой жизни в такой квартире, как эта. И как они только смеют так говорить о ней, как смеют так думать? Это она-то ненасытная? Да по одним. вещам ее, как они здесь уложены с краешку, и то можно сразу сказать — скромнейшего человека пустили пожить из милости. Все почти на одном стуле уместилось — и учебники, и сумочка, и пудра, и чулки поверх юбки на спинке висят, и кушачок из-под всей кучи свисает, пряжка на конце загнулась кверху, будто стесняется до самого пола достать, занять лишнее место. А на углу стола стакан кефира, накрытый булочкой, — это уж: вообще чистое сиротство.
Скатерть без пятнышка, травка в горшках полита, даже с павлина пыль заметно, что убрана — ну, чего же, чего же еще? Взгляд его упал на выглядывавшие из-под кровати туфли, и он вспомнил, как они их вместе покупали месяца три назад, и какое это было счастье — польские туфли на шпильках, как у них не хватало денег, и он побежал домой, сунул в портфель самые любимые книги, а букинист ни за что не хотел их брать, потому что нет спроса, мало ли что любимые — надо любить то же, что и все, тогда будет толк. Все же они как-то вывернулись тогда, заняли у Троеверова и купили те туфли, а через пару дней левая шпилька напрочь отломалась в троллейбусе — то-то было горе! Никто не брался чинить, польские, пусть поляки и чинят, еле удалось найти у рынка частного старичка, который согласился и привинтил каблук частным винтиком, только больше не ломайте, сказал, винтик последний, теперь таких не делают. И сколько их было еще, таких незаметных унижений, да-да, «позора мелочных обид», именно так. Оба они натерпелись за этот год, вот что их сблизило, а остальное все не так, не главное.
Ему стало приятно, что собственная обида так легко разделилась на две — на его и ее.
Он пошел в свою комнату, шатаясь от слабости, и по дороге придумывал какие-то утешения, какими встретит ее сегодня, какие-то сладко-грустные прощальные слова, которые сам бы в другой раз посчитал за бред высокой температуры.
Лариса Петровна вернулась поздно, в начале одиннадцатого, с полной авоськой продуктов и лекарств. Сережа сел на кровати и потянулся поцеловать ее, но она отскочила как ужаленная и замахала на него руками:
— Ты что, ты что? Перед самым отъездом. Этого еще не хватало. Заразить меня хочешь? Сейчас же отвернись и дыши в стенку. Ничего не соображает. Температуру мерил? Покажи. Ну, зачем же врать, зачем так бессовестно врать? Вот же он, градусник, лежит, как лежал. А таблетки съел? Может, выкинул потихоньку? С тебя станется. Ой, где же сахар? Неужели забыла? Нет, вот он. Так и есть — порвался. Смотри — кладу дыркой кверху. Газету хочешь? Там опять про нас. На последней странице, рядом с ледоколом. Только фотографий нет, не получились.
Сережа хлопал ресницами, вглядывался в мелкие строчки, но слезящиеся глаза в силах были разбирать одни лишь заголовки. 1фужащие голову запахи волна за волной отлетали от Ларисы Петровны, пробивались даже сквозь его забитый нос, когда она наклонялась, заглядывала в его недовольное лицо, утешала, что уже лучше, вот и корка вокруг губ, это значит — простуда выходит. Но все равно нужно врача, чтоб завтра же вызвал. Тараторя и раскладывая покупки, она, по своему обыкновению, изображала голосом и ужимками разных других людей, но все эти мимолетные люди имели сегодня одну общую черту — были радостно и суматошно возбуждены.
— А Салевич-то, Салевич — вообрази, чего выдумал! Чтоб всю пятую картину на одних тенях. Представляешь? Театр теней, только живых. Уже и экран сделали, и фонари. Моя тень огромная, во все полотно, а остальные все, как пигмеи, у моих ног. Даже самой жутко. Но хоть из зала не видно, и то хорошо. На меня ужасно зал действует, как током. Ты не замечал? Если смеются, то и меня смех разбирает, еле сдерживаюсь, правда, а если замрут — и я костенею. Ох, что-то будет! Салевич говорит, что так и надо, надо, чтоб была связь и кто кого перетянет. А вдруг они меня? Нет, ужасно. Но все равно, все равно! Такая сладкая эта отрава… Нет, ты не понимаешь. Думаешь, я тогда после премьеры тоже пьяная была? Да я ни рюмки не выпила — не могла. И все теперь, все — в институт я больше ни ногой. Ой, только не смотри так грозно. Хватит с меня этого вранья, надоело. Чего усмехаешься? Э-э, нет, в театре другое, вовсе не вранье, а… как бы это сказать… мистика, что ли… Непонятное колдовство. А там все понятно — понятно, что надо врать и зачем. Нет, не хочу.
— Сами не хотите, а меня гоните, — раздраженно сказал Сережа.
— Ну, ты — ты другое дело. Ты книжный, тебе там будет хорошо, а мне — тоска смертная.
— Кто же вы теперь? Беглая, да? Беглая студентка?
Его злило, что она пришла такая бойкая, ни на что не обиженная, и утешать ее сегодня явно не выйдет.