Директор пригласил нас на обед. Он проживал во флигеле, где нас встретила его жена, почтенная матрона в черном, лицо которой надменно свидетельствовало о том, что никто и никогда не «травил» ни ее ум, ни душу. За столом прислуживала пансионерка больницы; у нее случались приступы, но она всегда старалась предупредить своих хозяев заранее, за день или два до этого; тогда временно ее обязанности брала на себя другая больная. Беседа не отличалась живостью; все мы находились под впечатлением от утреннего обхода больницы, и нам было трудно отвечать на слишком нормальные речи директора и его супруги.
После кофе директор показал нам пристройку, предназначенную для «платных» пансионеров. У каждого из них была своя комната; металлическая решетка защищала стекла окон без ручек. Глазок в двери позволял охраннику охватывать взглядом всю комнату. Там больные должны были ощущать себя еще более затравленными, чем в общих палатах.
Но это был еще не конец. Усатый престарелый врач препроводил нас в здание, предназначенное для женщин.
Их не распределили, как мужчин, по разным отделениям; идиоты, меланхолики, параноики, маньяки соседствовали в палатах, настолько загроможденных кроватями, столами и стульями, что передвигаться там можно было с трудом. На женщинах не было униформы. Многие из них украсили волосы цветами и обмотали тела странными пестрыми лохмотьями; слышались пронзительные возгласы, песни, возвышенные монологи. У меня было ощущение, будто я присутствую на шутовской комедии, поставленной абсолютно безо всякой логики. Между тем неброско одетые женщины молча вышивали в углу. Врач указал нам одну, которая накануне пыталась выпрыгнуть из окна: это была ее седьмая попытка самоубийства. Он положил руку ей на плечо: «Ну? Опять взялись за свое? Это нехорошо! Послушайте, жизнь не так плоха! Пообещайте мне вести себя разумно…» — «Да, доктор», — ответила женщина, не поднимая глаз. Этот врач не собирался ломать себе голову: сумасшедшие они и есть сумасшедшие; он и не предполагал, что можно подумать, как их вылечить или просто понять. Прикованные к кроватям женщины в смирительных рубашках смотрели на него с отчаянием или ненавистью: с них снимут эту рубашку, если они пообещают быть благоразумными, — ворчливым тоном говорил он им. Мы с Ольгой остановились возле очень красивой старой женщины, которая вязала, сидя на стуле; слезы тихо катились по ее лицу цвета слоновой кости; мы спросили ее, почему она плачет. «Я плачу не переставая! — с огорченным видом сказала она. — Это очень печально для моего мужа и моих детей — видеть, как я все время плачу. И они привезли меня сюда!» Слезы полились с новой силой; казалось, она претерпевала их как что-то неотвратимое, с чем ни она и никто другой ничего не могут поделать. С утра до вечера они жили бок о бок, те, кто рыдал и отчаивался, те, кто пел пронзительными голосами или танцевал, подняв юбку: разве могли они не проникнуться друг к другу ненавистью? «На прошлой неделе, — сказал нам врач, — одна из них ночью убила ножницами свою соседку по кровати». Мы были удручены, испытывая отвращение, усталость и что-то вроде стыда, когда на террасе кафе «Виктор» вновь окунулись в краски повседневного мира.
Все происходило так, как мы рассчитывали. Ольга познакомилась с нашими друзьями, она участвовала в наших экспериментах; мы помогали ей развиваться, а ее взгляд оживлял для нас краски мира. Ее презрение аристократки в изгнании сочеталось с нашим антибуржуазным анархизмом. Вместе мы ненавидели воскресные толпы, благопристойных дам и господ, провинцию, семейства, детишек и всяческую гуманизацию. Мы любили экзотическую музыку, набережные Сены, баржи и бродяг, дешевенькие кафе сомнительной репутации, безлюдье ночей. Примостившись в глубине какого-нибудь бара, из слов и улыбок мы сплетали шелковистые коконы, защищавшие нас и от Руана, и от целого мира; поддавшись магии, порожденной нашими пересекавшимися взглядами, каждый чувствовал себя одновременно и чародеем и околдованным. В такие минуты «трио» казалось поразительным успехом. Однако на этом великолепном здании сразу возникли трещины.