Выслушав разговор до конца, П. Пономаренко поспешил успокоить Эдди Игнатьевича, вручив ему два билета на самолёт в Сочи, чтобы Рознер с женой могли отправиться туда и отдохнуть, а заодно собраться с силами, а там, глядишь, что-нибудь и уладится. Как люди умные и дальновидные, оба понимали, какое значение имела та акция. Тщательно оценив ситуацию, происходящую на тот период времени в стране, и обстановку, сложившуюся вокруг него, Рознер пришёл к заключению, решив, что лучшим выходом из положения станет их отъезд из страны. И, нисколько не сомневаясь в своём решении, в один из дней вместо Сочи, как посоветовал ему П. Пономаренко, Рознер поехал во Львов, где стал хлопотать о возвращении ему и семье их старых польских паспортов. Пока Рознер был во Львове, за его спиной уже разыгрывалась настоящая буря. В то же самое время министерством культуры СССР был выдан приказ о том, чтобы все имеющиеся афиши с именем Э. Рознера должны быть немедленно ликвидированы, а оркестр должен быть расформирован. Думы, как жить дальше, и переживания не давали покоя. Вставал один вопрос: «Как могло всё перевернуться в один миг?!» Страна, которую он успел полюбить всем сердцем и в которую верил, предала его. Одновременно он думал и о тех, кому его искусство было не безразлично, а ими были все те простые слушатели, которые любили его музыку и поклонялись его таланту. За плечами оставались лишь воспоминания о концертной работе, городах, где его ждали, и об оркестре, который теперь оставался без права на существование. Как же взять и бросить всё в одночасье, то, что собиралось и копилось годами?! Мысли эти с болью отражались в его сознании и сердце.
Одно было ясно: в стране, где всё подчинено диктатуре власти, продолжать заниматься искусством было нереальным, а оставаться было тем более опасно.
В один из дней, не сказав ничего никому из друзей, собрав самые необходимые вещи, Рознер с женой и маленькой дочерью покинули Москву. Путь их лежал в город Львов, где им надлежало пересесть в другой поезд и направиться в Польшу. Получив во Львове паспорта, ничего не подразумевая, семья пересела в другой поезд. Но на границе, при проверке документов выясняется, что паспорта их были недействительными и семью Эдди Игнатьевича немедленно арестовывают. Это было опрометчивым шагом со стороны Эдди Игнатьевича! Не оформив настоящих документов, боясь, что их могут им не выдать, Рознер решил пойти на опрометчивый шаг с приобретением фальшивых документов, надеясь на лучшее. Это было его самой большой ошибкой в жизни, которую он не мог себе простить и за которую его семье пришлось долго расплачиваться. После допросов КГБ в городе Львове семью Рознера переправляют в Москву на Лубянку в Комитет государственной безопасности, где Рознер какое-то время находился под следствием. Его заставляют подписать бумаги, в которых чёрным по белому написано о том, что он, якобы, является американским агентом, собиравшимся из Польши перебраться в Америку. Там же, на Лубянке, один из чиновников, будучи поклонником творчества Рознера, уговаривает Эдди Игнатьевича подписать бумагу. «Так будет лучше, Эдди Игнатьевич! А иначе я не смогу вам ничем помочь!» – уговаривал чиновник. Но Рознер наотрез отказался подписывать какие-либо бумаги, компрометирующие его имя и семью. Его мучали, не давали спать, лишали пищи. Впоследствии ему инкриминировали статью № 58 за измену родине, приговорив к десяти годам лагерей исправительного режима. И в 1947 году Рознер был выслан на Калыму, а жену Рут приговорили к пяти годам с высылкой в Казахстанский край. Четырёхлетнюю дочь Эрику забрал кто-то из друзей.
Детство
С братом Лёней
Мне 7 лет
Первая репетиция
На сцене с Э. Рознером
Из моих воспоминаний
Однажды я обратила внимание на то, что у Рознера два больших пальца рук смотрелись необычно, т. е. ногти выглядели изуродованными, в сплошных вмятинах.
«Дядя Эдди!», – обратилась я к нему. Так он просил называть его.
«Почему у тебя такие пальцы?» – спросила я однажды.
«Золётко моё! Это всё сделяли они, на Любянке», – ответил он.
Но я не унималась:
«А почему они это сделали?». «Им хотелось, штоби я больше ныкогда нэ играль на трубье. Оны мстыли мне, мучая менья там», – как бы жалуясь, посетовал он. «Оны мои палцы ставилы в станок и зажимали их так сыльно, что я порой тэрял сознаные».
Услышав это, я была на грани истерики, но Рознер, увидев это, тут же сменил тему разговора, переведя его на весёлый тон. Я часто интересовалась его прошлым, задавая вопросы, но он, видя, как я болезненно реагирую на его рассказы, старался реже говорить на эту тему, невзирая на все мои неоднократные просьбы. Сам Эдди Игнатьевич не любил вспоминать о прошлом, уж слишком тяжёлым оно оказалось.