Вместе со старичком Котовский очутился в вагоне, битком набитом молодыми врачами, отправляющимися после окончания медицинского факультета в красноармейские части Южного фронта. Увидев молодых людей, Котовский приободрился. Старичок, глядя на преображение комбрига, такое понятное ему, невольно заулыбался. Потом вздернул вверх правую руку с оттопыренным большим пальцем: молодец, мол, – так держать!
Молодые врачи были горластыми, как и все молодые люди, пели песни, смеялись, обсуждали неудачную выставку одного зарвавшегося художника, выдававшего себя за казанского родственника Ленина (а он ведь и впрямь был похож на Владимира Ильича, может, действительно родственник, какая-нибудь семнадцатая вода на восемнадцатом киселе?), на спиртовке кипятили воду в алюминиевой кружке и заваривали кипяток сушеной морковкой – получался вполне приличный чай.
Находясь рядом с молодыми, Котовский быстро пришел в себя и вскоре сам стал чувствовать себя молодым – будто бы лет пятнадцать сбросил: и хрипы в легких пропали, и голова сделалась чище, и в ушах пропал звон. Он даже нашел в себе силы улыбнуться какой-то привлекательной девушке с повязкой Красного Креста на рукаве.
Старичок засек его улыбку и вновь вздернул большой палец правой руки, потыкал им в воздух.
– Молодца, товарищ комбриг!
В ответ Котовский устало прикрыл глаза: до «молодца» ему еще очень далеко.
Несмотря на неразбериху, толкотню мешочников, крики вооруженных наганами дружинников, пытавшихся навести на перроне порядок, крики каких-то цыганок, лезших прямо под колеса паровоза, поезд отправился вовремя, – как и пообещал старичку дежурный комендант вокзала. Старичок не удержался, победно потер руки:
– Поехали!
Слабо освещенный желтоватыми электрическими фонарями перрон, забитый кричащими людьми, довольно долго тащился назад. По коридору вагона пополз вкусный дымок, от духа которого сразу захотелось домой – очень уж он был уютный и аппетитный.
В поезде старичок передал Котовскому письмо. Оказывается – от Каменского, который остался в бригаде за командира. Каменский сообщал, что одному полку из их бригады, несмотря на вялую обстановку, сковавшую фронт, все-таки удалось пощекотать нервы Кирпичу, и не просто пощекотать, а и покусать. Это был полк Иллариона Нягу – молдаванина-фронтовика, обладавшего хорошей командирской хваткой.
Полк Нягу на рысях прошелся по тылам белых, наделал много шума, один за другим снимая полевые караулы, захватывая военных и хорошие трофеи.
Ту технику, которую невозможно было взять с собой, Нягу подрывал динамитом, сбрасывал в болота, то, что можно было забрать, – забирал, в основном оружие и патроны. Пленных, сняв с них показания, пускал в расход, иного выхода не было.
Широким плугом прошелся Нягу по белым тылам, настолько широким, что части Красной армии даже начали наступление.
Остальная часть бригады, прежде всего, пешая, оказалась не у дел, ее вывели в резерв и определили на постой в знаменитом Царском Селе, от архитектурных красот которого у бойцов просто отвисали нижние челюсти – такой «лепоты», такого богатства они не видели никогда.
Котовский прочитал письмо дважды, внимательно прочитал и неожиданно ощутил, что у него делаются влажными глаза – любил он свою бригаду, любил бойцов – земляки же! Комбрига тянуло к ним. И бойцы любили своего командира, это Котовский знал. Но для того, чтобы соединиться с бригадой, надо было вначале выздороветь. Котовский сквозь зубы, рывком втянул в себя воздух и сморщился, будто в глотке у него возник и прилип к самой гортани комок едкой горечи, обварил дыхание. Григорий Иванович закашлялся.
В груди родился сильный хрип, словно бы там стояла кастрюлька с варевом, томилась на огне. Котовский раздосадованно покачал головой: вареный хрип – это никуда не годится…
– Ну чего пишут земляки? – задал дежурный вопрос старичок сопровождающий, пошмыгал носом – среагировал на принесшийся откуда-то запах еды – нос его этакой чувствительной красной бульбочкой сам потянулся в ту сторону.
Запах был заметный, Григорий Иванович тоже почувствовал его, улыбнулся слабо (это был запах не только еды, но и жизни), покосился в окно вагона.
Назад, в хвост состава и далее, в густеющий туман угасающего дня медленно уползали разбитые, черные от сажи, горелые вагоны, горы покореженных снарядами шпал, вытащенных из-под рельсов, прикрытый свежим снегом мусор. Унылая картина, все мертвое, прочно прилипшее к земле, могильно-серое, рождающее внутри нехорошие ощущения, – ни одной живой детали.
Неожиданно в окоем окна, будто в траурную рамку, въехал труп старика с всклокоченной бородой, в рваной шинели, на одной ноге его едва держался кособокий сношенный лапоть, вторая нога была босая, лапоть с нее кто-то утащил… «Напоминает мою любимую Бессарабию, – невольно подумал Котовский, – впрочем, сейчас что Россия, что Бессарабия – это одно и то же, одинаково выглядят: дохлые, разутые, лежащие ниц, и если на ногах что-то есть, то – разбитые чуни… Приличной обуви быть пока просто не может, это в будущем…»