Верховцев облокотился на бархатный бордюр ложи. На сцене Папайено в птичьих перьях пел свою песенку про пташек. Верховцев покосился на спутников: Олли слушал с удовольствием, он улыбался. Данила о чем-то думал. Глаза его были обращены к потолку, где вокруг гигантской хрустальной люстры неслись в танце Музы.
Он вздохнул. Да, истинная Мистерия начиналась там, в зале ночного ресторана гостиницы «Рэдиссон-Славянская». Гиберти, кстати, заказал тогда в качестве «истинно русского блюда» шашлык по-карски и не стал его есть. Уже садясь с ним за стол, Верховцев знал, что сделает ему одно предложение. Мистерия должна быть показана именно создателю «Зеленой гвоздики». Чтобы он мог наблюдать. Наблюдать и поведать об увиденном избранным, таким же, как он. И это должна быть именно премьера. Тот, самый первый раз в счет не шел. Тогда они ведь всего лишь репетировали. Они не знали, что именно и как получится, не знали ни своих сил, ни способностей, и у них у всех отвратительно дрожали руки. Тогда они еще не чувствовали того запаха. Нет, нет, они все были насмерть перепуганными дилетантами.
Верховцев с отвращением вспомнил лица своих друзей, когда все это произошло в самый первый раз. Маски. Белые гипсовые маски. У него тоже судорожно кривилась маска, но по щекам — он видел это в зеркале — текли слезы восторга. Да, да, так было в самый первый раз. Самый первый. Потом все происходило уже по-другому. Ибо над ними царил, их вел, ими повелевал запах.
— Нет ничего приятнее хорошо прожаренного куска мяса, съеденного ночью, — шутил Гиберти за ужином, он осторожно взял в руки вертел и впился желтыми зубами в шашлык. Пожевал, подвигал шильцами усов и вернул вертел на блюдо. — Нет, этот как раз прожарен слабо. Мясо розовое, видите — сукровица.
Верховцев подозвал официанта и велел принести итальянцу другую порцию.
— Вкус крови, Игорь, странен, — молвил Гиберти задумчиво. — На первый глоток — противно, а потом... А ее запах... Знаете, мне вспомнилась одна строфа Джона Донна: На запах крови слетаются пчелы из Ада. Говорят, что, если пчела находит то, что ей нужно, она возвращается в улей и сообщает сородичам дорогу к тому месту. И туда уже летит весь рой.
Верховцев в тот момент почувствовал, как сердце дико забилось в его груди: «Вот. Вот ОНО. То, что должно делать, — делай».
— Синьор Анджелико, мне хотелось бы показать вам одну мою работу, — сказал он, с усилием сглотнув комок в горле.
— Да? — Гиберти задумчиво отправил в рот кусочек лимона.
— Это постановка пьесы Уайльда. Моя постановка.
— Да?
— Мне хотелось, чтобы моим первым зрителем стали именно вы.
— Да? — Гиберти слабо улыбнулся. — Это так важно для вас?
— Это смысл моей жизни. Мое искусство...
— Ах, мой милый молодой друг! — засмеялся-закашлял Гиберти. — Жизнь, смысл, искусство... Русские слишком выспренне выражают свои чувства, это еще по Достоевскому заметно. Итальянцы еще хуже — они просто пустомели и болтуны. За всеми этими громкими фразами забывается самое главное: наше ощущение жизни ужасающе недолговечно. Каких-нибудь пятьдесят-шестьдесят лет — и нас нет. Какой уж тут смысл? Не говорить мы должны, а, сосредоточась всем существом, смотреть и слушать. Смотреть и слушать жизнь, милый мой друг, ибо она преходяща. И если мы займемся только этим, у нас просто не останется времени на все красивые теории о том, что мы «видим и слышим». Нам надо беспрерывно и неутомимо искать новых впечатлений, примерять новые суждения, наблюдать все, все в этой жизни, ибо каждая ее минута уходит от нас безвозвратно. А театр — это призрак жизни, это ее бледная тень.
— Я и приглашаю вас, синьор Анджелико, наблюдать, — тихо сказал Верховцев.
— Что наблюдать?
— Жизнь.
Гиберти усмехнулся:
— Я не хожу в театр вот уже двадцать лет, милый мой друг.
— Но это не театр.
— Что же это?
— Жизнь, — повторил Верховцев настойчиво.
В ТОТ РАЗ ОНИ ПРЕВЗОШЛИ СЕБЯ. Единственный зритель — синьор Анджелико Гиберти — был их главным судьей. Когда все было кончено, когда Игорь Верховцев в душистых, затканных золотом одеждах, в высокой тиаре тетрарха сошел с маленькой сцены и направился в зал, Гиберти, великий Гиберги, истерически засмеявшись и тыкая тонким смуглым пальцем в то, что еще лежало там, там.., на этой самой сцене, выкрикнул:
— Пчелы из Ада, они прилетят! О, теперь-то они прилетят сюда целым роем! Ибо одна из них, самая первая, — я! Я!
Лели принесла ему вина. Ее руки, окольцованные браслетами, мелко дрожали. Зубы синьора Гиберти стучали о край бокала.
— Я прямой потомок римлян, мой друг. Я всегда мечтал увидеть гладиаторский бой, — шептал он. — И вот я увидел. Мечта сбылась. Но как! Кто бы мог подумать. И где!
Верховцев молчал. Он был потрясен до глубины души. Он слушал себя, анализировал. На этот раз его ощущения были совершенно иными. Совершенно.
— И вы действительно уверены, что там, на квартире на Литл-Колледж-стрит, где собирались поклонники «Зеленой гвоздики», происходило нечто подобное? — шептал Гиберти, дыхание со свистом вылетало из его щуплой груди.