Первая дверь налево, и Слепухин вместе с сопровождающими его лицами оказался в дежурке подвала, хотя сама-то дверь угрожала схватить их безысходностью камеры. Две хаты самых крайних были переделаны из камер в дежурку и в комнату местных шнырей (почему-то проектировщики спортзала этих важных объектов не предусмотрели). Хоть и прошло много времени от виртуозного залета Слепухина сюда, сразу по этапу, но все вспоминалось незамедлительно, вровень с каждым здесь шагом, и Слепухин осматривался хозяйски даже, будто после долгой отлучки завернул случайно домой… А может, так и есть? Все верчения там за порогом этого мощного строения — не попытка ли это во что бы то ни стало обмануть судьбу? извернуться, исхитриться и ускользнуть в чужую жизнь? Сейчас Слепухину было стыдно за те свои извивы у прокурора, и за те, что внутри, которые никто, кроме самого Слепухина, не видел, за то, что каждое ускользание требовало от него так много подлости… да-да, при всей разумности и, может, полезности изворотов этих — никогда они не обходились без подлости, без гниловатой лжи, без истаптывания себя же во всех этих изворотах… Сейчас все скользенькое и лишнее разбилось о толстенные стены лагерной тюрьмы, и очищенный, Слепухин был полностью готов ко встрече со своим домом и своей судьбой… Настолько готов, что даже снизошел скользнуть иронически снисходительной мыслью по оставшемуся за порогом человечеству, посочувствовав им всем, до сих пор извивающимся, обманывающим себя и пляшущим изгибами своими на потеху разномастным псам… посожалев всем, не определившимся еще к своему дому…
Именно в этот момент цельное его существо начали издергивать и разделывать во имя исполнения какой-то там инструкции, детально регламентирующий порядок водворения в штрафной изолятор каждой попавшей сюда мрази.
Однако все участники этой важной операции упомянутую инструкцию знали только в общих чертах и зияющие пробелы наполняли собственным разумением, более всего спеша побыстрее разделаться с лишней докукой. Тормозил их единственно этот доходяга, которого требовалось принять, оформить и определить к месту, а главное — заставить шевелиться побыстрее. Завертелся такой же, как и всюду, размолот, и снова приходилось угадывать, схватчиво оберегаясь от лишних напастей. Опять надо было крутиться в извивах, и начавшаяся только что заново жизнь снова взблескивала знакомыми уже гранями.
Но одновременно с каждым мгновением захватывало Слепухина и новенькое ощущение. Сквозным продувом подергивало каждую жилочку, невесомостью страшноватой свободы, напором разрушительной независимости ото всех и от всего. Не надо больше цепляться последними силами жизни за ломкие и коварные соломинки, не надо карабкаться по ним к разным глупым мечтаниям, не надо в цепляниях этих выворачивать пальцы и душу, не надо больше ничего. Нет ничего, за что стоило бы болеть душой и колготиться в страхе навредить. Ни гроша не стоят привязанности, желания и стремления, если они оказались бессильными удержать Слепухина в своей паутине. Он ухнул камнем — и лучше грохнется в разнос, чем подвиснет опять на плевочной паутинке какой-нибудь надежды. Не надо больше ублажать своенравную судьбу (взбалмошную паскуду, капризную фортуну, слепую дуру) — не глянулся ей Слепухин, и к черту ее. Хуже не будет! Хуже не бывает, и поэтому Слепухин свободен наконец от любых долгов и от любых обязанностей. Не надо испытывать благодарности к рыжему прапору, подогнавшему как-то плиту чая, и можно весело порыкивать на него. И ни черта они ему не сделают. Нечем его уже ущемить или обделить. Убьют? Так и это не страшно, и даже лихо было бы глянуть на такую потеху. Пусть только тронет кто — достаточно любому глотку перекусить, так остальные сами уделаются от страха. Они еще карабкаются, каждый к своему кусочку, им еще много хочется разных крошечек, им много надо еще, а Слепухину не надо ничего. Самой жизни не надо, потому что какая же здесь жизнь? А вздергиваться на манок укутанного в неразличимый туман будущего! — ищите дураков! прободаешь туман этот башкой и — новая каменная стена упрется в лоб… Слепухин ухнул камнем и, не отвлекаясь воплями, летел свободно и грозно, заставляя псов увертывать свои головы. Никакой приманкой нельзя было его уже подсечь, и воющий свободный продув выбивался наружу подрагиванием пальцев и веселой злобой ничем не передавленной гортани.
— Ты, псина, замахнешься сейчас у меня! Я и под вышак пойду, но кадык тебе выкушу, вонючка поганая. А ты там, Дэпэнка, что за холуями своими не следишь? Службу не знаешь?! Что ты мне можешь сделать!?
Слепухин стоял голышом на бетонном полу и лаялся заливисто, поторапливая шмонающих его одежду солдат.
— А вот приседать я перед вами не обязан. Раздеться обязан, а приседать — оботретесь. Вам надо у меня в заднице пошмонать — шмонайте, а сам я для вас ее выворачивать не обязан.