Но Шубину ревновать свою возлюбленную было не для чего: он слишком был уверен, что никого не любит она так страстно, как его, и если о чем кручинился, так только о том, что не мог он теперь так много ее видеть, как прежде, что теперь она приезжала в любимое их Александровское только урывками, и всегда озабоченная, задумчивая, рассеянная и торопящаяся в проклятое петербургское болото, кишащее чертями в образе немцев. Так их тут развелось много, что шагу нельзя было ступить, не столкнувшись с их противными, самонадеянными, наглыми харями. Шумят куда больше русских и всюду суют нос, все стараются переделать по-своему, всем завладеть, что плохо лежит, до всего добираются и всем, кроме русской души, завладевают. Нет никому от них житья: ни торговым людям, ни войску, ни боярским слугам; все управляющие — немцы, все учителя в богатых домах — немцы, все торговцы — немцы. Во дворцах, в частных домах, в судах, в Сенате, при дворе — немцы и немцы. Только в церквах да монастырях их нет, только с попами знакомства не ведут, потому что нечем у них поживиться: все у них отнял царь Петр — и силу, и власть, и деньги.
Шубин ненавидел Петербург всеми силами души по многим причинам, между прочим, потому, что с тех пор, как туда переселился двор, на многое люди стали смотреть иначе, чем здесь. Что здесь было возможно, извинительно и терпимо, там стало порицаться и осуждаться; что здесь казалось вполне естественно, там казалось смешным и гнусным. Переезжая за новой императрицей на жительство в Петербург, цесаревна позаботилась устроить в своем дворце на Царицыном лугу роскошное помещение для своего сердечного дружка, и в дворце этом он нашел, по-видимому, такое же внимание и уважение от ее приближенных, как и в Москве и в Александровском, где его все любили за доброту, отсутствие заносчивости и простоту сердца; но здесь все было не то, здесь сам воздух был как будто заражен подозрительностью, фальшью и предательством. Здесь так сложились обстоятельства и такая повелась жизнь, что ему на каждом шагу не только люди, но и неодушевленные предметы напоминали расстояние, отделявшее его от той, которая возвысила его до себя и нежными ласками так сумела сгладить все препятствия, мешавшие сливаться их сердцам в забвении остального мира, точно этого мира и не существует вовсе, точно существование их началось с первым любовным вздохом, соединившим их навеки, точно до этой блаженной минуты и самой жизни не было у них никакой, а было только тоскливое прозябание, о котором и вспоминать не стоит. Там сами люди способствовали их увлечению этой иллюзией, но здесь те же самые бояре, обращавшиеся с ним запанибрата и ласкавшие его как «своего человека» в Александровском, являлись, правда, все еще учтивыми и внимательными к нему, но в самой этой учтивости проскальзывали оттенки, больно уязвлявшие его сердце, заставлявшие его невольно задумываться над его положением при красивейшей женщине в России и краснеть до ушей при одном предположении о том, что о нем думают люди…
При воцарении новой императрицы и после падения Долгоруковых многие из сосланных ими были возвращены из ссылки, освобождены из заточения и заняли прежнее свое положение при государыне и цесаревне, двор которой оживился и засверкал прежним блеском, как при покойной ее матери и при Меншикове, когда не осмеливались еще так явно преследовать ее в лице ее приверженцев, как то было впоследствии, при Долгоруковых.
И вот когда Шубину случалось присутствовать в числе прочих придворных чинов на каком-нибудь блестящем торжестве в честь представлявшегося посланника или по иному какому-нибудь случаю и видеть свою возлюбленную в обстановке, особенно ярко выставлявшей величественную ее красоту и обаятельную грацию, ему казалось, что, без сомнения, не только посторонние, но и сама она, сравнивая его общественное положение со своим, дивится и, может быть, даже возмущается непонятным чувством, связавшим их сердца, и мысль эта ему была так невыносима, что ему стоило невыразимого труда скрывать волновавшие его чувства.
Всего мучительнее ему было присутствовать при приемах иностранцев, особенно французов. Слушать издали, как его разлапушка разговаривает с этими расфранченными изящными кавалерами на непонятном для него языке, видеть, как она им весело улыбается и как ей приятно поддерживать с ними оживленную беседу о предметах, может быть, недоступных его пониманию, подмечать самодовольные усмешки и восхищение, загоравшееся в глазах этих франтов, и как они наперебой всячески изощрялись ей понравиться, в чем и успевали, без сомнения, иначе она не задерживала бы их так долго при себе, заставляя всех остальных дожидаться и скучать, — все это было для него истинной душевной пыткой.