Оттого, что метель, и оттого, что ничто здесь не радует, оттого, что молодо сердце, и оттого, что камнем на сердце лежит тоска, – потянуло его к этим серым глазам, к этим рукам девичьим, хотелось спрятать лицо в ее теплом пуховом платке.
Ах, если бы только можно было разломать на колене проклятые костыли, бросить их в печку и, взяв ее руку в свою, выбежать вдвоем на снежный простор под радугу отуманенных сполохов!..
Липочка ему однажды сказала;
– Пусть бы ужас какой случился… Не верю я в болезнь свою. У нас вот ходики на кухне висят. Времени не показывают. А папа встряхнет их – и они идут снова. Так и я, наверное. Если б жизнь ударила меня чем – я бы пошла… Гимназию бы закончила. И уехала бы… далеко-далеко. Как можно дальше от Пинеги!
Она взяла руку Никиты в свою ладонь:
– Сон у меня есть один… Вот уже два года вижу один и тот же сон. Город какой-то… Не наш. Чужой. Горы. Озера. Словно в Швейцарии я… как на картинках. И я – свободна, счастлива, и кто-то рядом со мной.. А вдруг это случится?
– Пинеги вам не жаль во сне? – спросил Никита с улыбкой.
– Жаль. Кошек без меня здесь бы все обижали…
И они долго молчали потом. Молодые, но уже придавленные какой-то сверхъестественной силой, которая насела не только на них, но и на этот город, затерянный между лесом и тундрой.
– Далеко отсюда не уехать, – сказал Никита.
– У нас в гимназии учитель словесности был, он в Казани университет закончил. Так он говорил, что многие девушки едут в Казань, чтобы в тамошнем институте учиться.
– Что же там за институт для девиц?
– Повивальный, – смутилась Липочка, густо покраснев.
Никита встал:
– Если бы не кроить жизнь по-новому, я бы вообще не учился ни в каких институтах, ни в каких университетах. Учиться надо у жизни… Слепые кутята! Что мы знаем? Так, разное… формулы, постулаты, правила, казуистику речеговорений… Ладно! – с горечью отмахнулся он. – Ошибка уже совершена: мы выступали за народ, совсем не зная его. Нам было плевать на озимые и яровые, о которых толковал мужик, а мужику наплевать на Цицерона и логарифмы, на все то, что мы изучали… А ради чего мы все это изучаем? Ведь официальное образование дает человеку только возможность сделать карьеру. Если же человек не заботится о карьере, то он все нужное для жизни может изучить сам…
С сухим шуршанием переползали по крыше сыпучие снега, в соседней комнате крыса – какой уже день – грызла пол, стараясь проникнуть в комнату исправника… Никита закончил:
– Вот выставлен перед всей Россией напоказ картузный мастер Осип Комиссаров как самый яркий представитель русской национальности. А мы – прокляты… Но я верю, что недалеко время, когда кто-то последним выстрелом закончит наше дело…
Когда Земляницын вернулся домой, на крыльце его уже поджидал перепуганный Стесняев:
– С ног сбился, вас разыскивая. Фейкимыч до себя просят.
– А что случилось?
– Отходят… уже причастьице приняли.
Увидев ссыльного, Горкушин сказал:
– Бумагу возьми на столе, чернила там… Садись ближе.
Позвали с кухни священника. Никита писал, а старик диктовал завещание, лежа с закрытыми глазами. Все богатство свое он передавал невестке своей – Екатерине Ивановне Эльяшевой…
А ночью старик уже стал отходить в вечность. Глашка, приставленная дежурить при нем, грызла со скуки краюху хлеба, пила квас.
– Дай и мне попить, девынька, – просил Горкушин.
– Чичас. – Глашка давала ему пить, а он говорил:
– Эва, какова ты ладная да жаркая. Небось долго еще жить будешь… Жаль, что ты мне ранее, такая мясная, не попалась… Глашка снова садилась в угол. А он опять просил ее:
– Девынька, дай губы смочить…
– А вот и не дам! Коли умираете – так и умирайте в порядке.
– Подойди, солнышко, силов не стало… горит все.
Глашка шмыгала носом, вытирала нос рукавом сарафана:
– Вот и мучайтесь. Ежели бы не хватали меня, так я бы и кваску вам поднесла…
– Пожалей ты старика, милая.
– И не просите! – отвечала Глашка.
– Пожалей ты меня, девынька…
Но девка спокойно дожевала свой хлеб, допила квасок. А когда подошла к постели – Горкушин лежал холодеющий и тихий, невозмутимо взирал в потолок, по которому бегали огромные черные тараканы. До Глашки не сразу дошло, что перед нею лежит мертвец.
– Карау-ул! – завопила она. – Упокоился… у-упокойничек!
Часть третья Пробуждение
Аполлон Вознесенский вернулся из бани – чистый, румяный. В одной руке тащил сверток белья, в другой – горку тарелок и чашек (посуду он мыл по субботам, когда и сам мылся, и парил ее тем же веником, которым сам парился).
– Ух! – сказал уездный секретарь, сваливая все это грудой на стол. – Теперь и выпить не грешно, чтобы стало жить смешно. Эх-ма, приходи ко мне, кума! На полатях вместе вздохнем и скорей с тобой подохнем…
Водку для себя он настаивал на перце с порохом. Налил пузатую чарку доверху, хотел уже пить. Но взглянул в окно и… опустил чарку. Однако, придя в себя, тут же опустошил ее до дна, наполнив вторую, воспринял ее алчно – и тогда сказал:
– Чу-де-са!..