Отец неожиданно вернулся раньше срока, попав под амнистию. Ибришу было уже пятнадцать. Табор раскинул шатры под Новочеркасском, на берегу ленивой жёлтой речонки, сплошь заросшей камышом. Целый день накатывали грозы, цыганские палатки то сохли, то мокли под тёплым, сплошным дождём. Духота стояла страшная. Лишь к вечеру очередная туча с дымящимися краями, громыхая и сверкая, уползла за холмы, – и над вымытой, чистой степью раскинулся закат такой красоты, что Ибришу нестерпимо захотелось перекреститься. Он гнал уставших коней к реке, сидя верхом на кобыле, и сразу заметил на дороге одинокую фигуру, неспешно бредущую прямо к их палаткам. Забеспокоившись, Ибриш повернул лошадь и уже собирался было скакать назад, когда к путнику кинулись таборные псы – и скулящей сворой обступили его. Человек присел на корточки, лаская собак, – и у Ибриша страшно дёрнулось сердце. И он со всей силы ударил пяткой в бок каурке, заорав: «Пошла, милая!», – и полетел к табору. И скатился с лошади прямо в протянутые руки отца, и они обнялись посреди скулящей, вертящейся собачьей стаи, не видя, как со всех сторон к ним с радостными воплями несутся цыгане.
В этот вечер Ибриш впервые увидел, как светится Симка. Нет, видит бог, она не умирала от горя все эти годы! Она улыбалась, порой звонко смеялась на весь табор, пела и плясала с другими, – но такого света, такого нестерпимого сияния, идущего от её лица, Ибриш не видел ещё никогда. И ведь всего-то один раз она обняла отца – словно виделась с ним последний раз вчера, а не четыре года назад! И сразу же унеслась к палатке: разжигать костёр, готовить ужин для всех, вытащила откуда-то бутылку мутного самогона… Но Ибриш видел, как трясутся руки мачехи, как дрожит в пальцах посуда, как ползут и ползут по щекам слёзы, – а лицо, смуглое, тонкое Симкино лицо, сияло, как у Богородицы в церкви! Ибриш ничуть бы не удивился, если бы из-под старой, голубой, вылинявшей до белизны Симкиной кофты сейчас пробились крылья, – и мачеха ласточкой взвилась бы в вечернее, гаснущее небо!.. Но она, к счастью, не улетела – и весь вечер, быстроногая, лёгкая, как девочка (да ведь ей и было-то чуть больше двадцати!), носилась вокруг сидящих у шатра цыган, угощая, наливая, подкладывая, уговаривая, убирая… А потом цыгане запели, и Симка пела больше всех – и свою любимую «На дворе мороз», и весёлую «Серьги-кольца», и третью, и четвёртую, и пятую… Отец принёс ей роскошную шаль – тёмно-синюю, с морозными голубыми и пылающими алыми розами. Ни у одной цыганки в таборе не было такой!
«И где умудрился только…» – чуть слышно простонала Симка, прижимая к груди подарок. А отец лишь усмехнулся, блеснув из-под густых бровей спокойными, опасными, жёлтыми, как у лесного кота, глазами, – и небрежно вытащил из-за пазухи пару золотых серёг с гроздьями узорчатых подвесок. И цыгане просто воплем зашлись от восторга. Воистину, никто ещё не возвращался в табор из тюрьмы так, как Беркуло! И Симка, надев серьги и завернувшись в шаль, чуть не до рассвета сидела, светясь, среди цыганок, и пела, глядя в очистившееся, закиданное звёздами небо:
В ту ночь Ибриш не мог уснуть. Лежал у погасших углей, чувствуя, как его окатывает тёплым, дурным от цветущих трав воздухом, слушая, как тонким писком перекликаются в степи сурки, как вторит им угрожающим гуканьем ночная птица. Смотрел на месяц, неторопливо плывущий среди прозрачных тучек, на закат, так и не угасший до конца, охвативший весь горизонт зыбкой багровой полосой. Думал об отце и Симке. О том, что никогда не узнает, что произошло между ними, почему эта красавица пошла за чужаком из лихого табора, который к тому же и старше был её на полтора десятка лет. Почему она согласилась на незнакомую жизнь, на долгие, одинокие годы, на слёзы в подушку… Никто бы не рассказал ему об этом, и Ибриш никогда не осмелился бы спросить. Но, увидев сегодня сияющее Симкино лицо, её глаза, из которых огнём било счастье, слёзы, бегущие по щекам, Ибриш вдруг понял: он не женится, пока не найдёт себе такую же. Девчонку, у которой будут загораться глаза, лишь когда он окажется рядом. Жену, которая будет ждать его одного – что бы ни случилось. Ту, к которой он придёт через полземли, храня за пазухой платок в ярких розах и сверкающие серьги. И он добудет этот платок и эти серьги, хоть земля под ним расступись! А если такой жены не сыщется, – значит, не нужно никакой. Лучше век прожить одному, просто зная, что такое бывает на свете и хоть кому-то да выпадает…
«Лидка… – подумал Ибриш про сестру друга, глядя сквозь слипающиеся ресницы на догорающий край степи. – Она сможет? Поглядим…» И уснул под тихие пересвисты сурков, под серебристым светом месяца, не слыша горячего шёпота и счастливых, приглушённых вздохов из-за полога шатра.