Сын у Калистратовны в госпитале. Она получает письма часто. Калистратовна семенит за начальницей. Как только такие маленькие ноги носят ее полное, рыхлое тело?! На ходу она выставляет широкий зад, на котором юбка собрана в сборы.
Шура уходит, не оглядываясь на баб. Опять нет от Антона письма!
— Схлестнулась! — негромко говорит озорная баба Дуняша. — Шурка-то Листровая, схлестнулась!
— Ясно, схлестнулась. От мужа писем нет, что ж ей, так вековать?
— А он ничего, Егор-то, складный, — говорит Калистратовна. Письмо она спрятала и несет в правление колхоза. Там прочитают.
Шура переходит дорогу. У ворот зернового двора лежат быки. Это соседний колхоз привез хлеб. Морды быков омывает свежий воздух, который уже струится по земле, как ручей. Куры подбирают просыпанное зерно. Вокруг кур ходят молоденькие петушки.
Шура идет, опустив голову. Из ворот выходят бабы. Они смотрят ей вслед:
— Схлестнулась!
Из своей избы выходит Маврина. Она не колхозница, так живет в колхозе. У нее на воротах три замка, как на лабазе. Она тоже смотрит вслед Шуре. Губы у Маврины как щель, прорезанная в лице. Над верхней губой черноволосая бородавка.
Шура оборачивается. Она упирает руки в бока.
— А что? — говорит она Маврине. — Завидно? Ты и в девках, говорят, была усатой! Ни мужик, ни баба!
Шура тяжело дышит. Она задыхается от гнева…
— Калека безрукий! — кричит Шура. Она уже стоит посреди своего двора. — Навязался на мою жизнь!
По двору катится ведро. Это Шура отшвырнула его пинком. Ведро громыхает и катится прямо под ноги Егору.
Егор оторопел. Он ничего не понимает.
— Срамят меня бабы! Да разве ж я с тобой сплю?! — кричит Шура.
Лицо ее заливается краской. Даже плечи краснеют, и по ним идут розовые пятна, будто болезнь… Сорвется же такое с языка!
Егор стоит молча. Теперь он понял.
«Ничего-то у меня нет на свете, — думает Егор, — все у меня пожечено…»
Он смотрит на Шуру, она стоит перед ним притихшая, он смотрит на потемневший сад, в котором уже собрались синие ночные тени, и зябко шевелит безруким плечом. «Вот только это и есть!..»
— Так что ж, уходить мне, Александра Филипповна? — спрашивает Егор.
Его левая рука с молотком опущена вдоль тела, — Егор чинил крышу, рубашка на спине стала корявой от пота и покрылась белым налетом…
«Это от труда пот из человека выходит, — думает Шура. — Куда же он отсюда пойдет?!»
— Вы, Егор Тимофеевич, рубашку на крыльцо положьте. Я нынче выстираю.
…Ночью поет вода. Днем из-за многих дел люди не слышат ее легкого голоса, а сейчас она скорым-скорым говорком шуршит в корнях дикой яблони, выросшей у канавы. Яблоня вся в маленьких желтых яблоках, таких кислых, что даже кабан их не ест. А положить одно в угол, на полку, и всю зиму пахнет в избе мятой, полынью — запахом вон тех гор, которые, как тучи, синеют за садами.
Вода бежит к камню, где Шура стирает рубашку Егора. Она крадется на цыпочках, мурлычет у Шуриных босых ног. Она булькает под древесной корягой, куда собрались на ночь лесные клопы. Она шушукается с листьями ивы, она похохатывает в темноте. Она под мостиком. Она у будки Полкана. Полкан слышит пение воды и зевает.
Пение воды слышит сквозь сон и Егор. Он спит под яблоней. Над его головой звезды. Как серебряные яблоки, они зреют между листьями. Во сне он видит Шуру.
«Ну, куда ж я отсюда пойду?» — мучается во сне Егор.
VII. Соль земли
В эту ночь серебряные яблоки видел внук того старика, который торгует от кооперации солью. Его все знают в Антоновке. И он всех знает. На телеге, запряженной быком, с мешками соли, он кочует из колхоза в колхоз. Для него все дороги хороши и все ночлеги удобны. Он распрягает быка на берегу реки и спит, подложив под голову мешок с солью и только прикрыв ладонью глаза, чтобы не мешал свет звезд. Он ночует возле мельницы, где всю ночь плавает в синем воздухе сытная мучная пыль. Он знает, где в горах самая крупная ежевика, где раньше поспевает дикая груша… И ребята всегда бегут за его телегой, чтобы обо всем разузнать. Однажды он все-таки заблудился в горах. Это было в тот год, когда замерзли двенадцать школьников, которые шли из Лепсинска, а старик приехал невредимый. Говорят, он спал под брюхом быка, а бык дышал на него. Он многое знает, этот старик. Хороший старик, дай бог ему здоровья. Веселый. Ну, и пьяный бывает, не без того! Поднесут ему стопочку-другую, что ж, не на земь лить?! А сколько их, стопочек-то? Считать не пересчитать! На свадьбах, да на похоронах, да на крестинах… Старик только крякнет: «Эх ты, зелье, окаянная сила!»
Он видел, как рождается человек, а случалось, и сам принимал вместо повитухи; видел, как сосет ребенок материнскую грудь, и щечки младенца надуваются от удовольствия. Вот он отвалился, опьянев, и сладко посапывает розовым носиком. На его пухлых губках прозрачная капля. На них готова сесть пчела. Она не ужалит, а только соберет мед. Он многое знает… Вот что значит столько лет развозить соль.
— Соль, — говорит старик, — это самое первое дело: вот кровь у человека соленая, и слеза соленая, и пот трудовой — соленый!