– Кем ты себя воображаешь, Элейн Фритц? – театрально вздохнул Дейл. – Думаешь, ты такая уникальная и неповторимая? Какая глупость. Элейн, солнышко, сегодня в Боготу приехали еще пятнадцать добровольцев. В субботу еще один рейс из Нью-Йорка. По всей стране живут сотни, может быть, тысячи таких же гринго[39]
, как мы с тобой, и многие из них собираются приехать работать в Боготу. Поверь, эта комната будет занята раньше, чем ты успеешь собрать чемодан.Элейн отпила пива.
Некоторое время спустя, когда все уже произошло, она вспомнила это пиво, мрачноватую пивнушку и как отражался угасающий день на алюминиевом покрытии стойки. С этого все и началось, думала она. Но тогда, услышав недвусмысленное предложение Дейла Картрайта, она быстро все посчитала в уме. Улыбнулась.
– А откуда ты знаешь, что я бьюсь в автобусе, как квотербек? – спросила она.
– Корпусу мира все известно, моя дорогая, – ответил он.
Итак, три дня спустя Элейн Фритц в последний раз отправилась в путь из дома рядом с ипподромом, теперь с чемоданами. Ей бы хотелось, что уж там скрывать, чтобы семья, у которой она снимала комнату, погрустила немного, хотелось сердечных объятий, возможно, даже подарка на прощание, вроде того, что оставила им она, – маленькую музыкальную шкатулку, которая наигрывала ноты, когда ее открывали.
Ничего этого не было: у нее попросили ключ и проводили до двери, скорее из недоверия, чем из вежливости. Отец ушел в спешке, так что была только хозяйка, заполнившая своей фигурой весь дверной проем, она смотрела, как девушка спустилась по лестнице и вышла на улицу, даже не предложив ей помочь вынести чемоданы.
Появился маленький мальчик (их единственный ребенок – в рубашке навыпуск и с деревянным грузовичком красно-синего цвета в руках), он спросил что-то неразборчиво. Последнее, что услышала Элейн перед тем, как свернуть за угол, был ответ хозяйки:
– Она уходит, сынок, в дом к богатым, – сказала женщина. – Неблагодарные гринго.
Элейн все поняла, взглянув на деревянные ступени: их покрывала видавшая виды тонкая ковровая дорожка (на некоторых ступенях проступали серые нити); шурупы медных порожков, которые удерживали ее, кое-где повыскакивали из гнезд, они оторвались от деревянных досок, и иногда, когда ты быстро поднимался наверх, чувствовалось, как пошатываются ступени, слышалось позвякивание металла.
Лестница была напоминанием и свидетельством лучших для этого дома, но ушедших времен.
– Хорошая семья, но у них все в прошлом, – сказал представитель посольства, когда Элейн пришла оформлять документы для переезда.
Все в прошлом. Элейн думала об этих словах, пыталась понять их буквально, но потерпела неудачу. Только увидев дорожку на лестнице, она интуитивно поняла их смысл, не выстраивая в связные предложения, не ставя научный диагноз.
Со временем Элейн не раз еще встретит что-то подобное: семьи со славной историей, которые однажды обнаруживают, что прошлое не приносит денег.
Это была семья Лаверде. Мать оказалась женщиной с выщипанными бровями и грустными глазами, ее густые рыжие волосы выглядели экзотикой в этой стране, а может, были результатом умелого использования краски, но были всегда идеально уложены и пахли свежим лаком.
Донья Глория была домохозяйкой без фартука: Элейн никогда не видела ее с тряпкой в руках, и все же на комоде, на прикроватных тумбочках, на фарфоровых пепельницах не было и следа желтой пыли, которой она дышала, выходя на улицу: все в доме было вылизано с одержимостью человека, для которого главное – внешний вид.
Лицо дона Хулио, главы семейства, пересекал шрам, но не прямой и тонкий, как порез от бритвы, а широкий и асимметричный (Элейн по ошибке приняла его за след какой-то кожной болезни). Шрам спускался со щеки и пересекал линию бороды как пятно, которое стекло по его челюсти до самой шеи, и было трудно заставить себя не смотреть на него.
Дон Хулио работал в страховой компании, и одна из первых бесед с гостьей в столовой под голубоватым светом разлапистой люстры была посвящена страхованию, его преимуществам и статистике.