И «Белеет парус», это вещь, пронизанная ностальгической памятью о самом впечатлительном, самом резком возрасте. Поэтому там, естественно, появляется тема любви. И эта девочка Мотя, в которую Петя Бачей влюблен поначалу несколько снисходительно, он просто ею так высокомерно интересуется, эта девочка из простых, а он, как-никак, все-таки дворянский учительский сын. И разговаривает он с ней пренебрежительно, хрипло, как ему кажется, должен юноша разговаривать с девочкой, а Мотя, наоборот, говорит неестественно тонким голосом, «Мальчик, хочете, я вам покажу русско-японские картины?». Но вот это все упоение первым чувством, в главе «Любовь» оно выражено, конечно, с невероятной силой. Ну, кто из нас не был влюблен в 10-12 лет? И надо вам сказать, что по сравнению даже со всеми эротическими переживаниями тинейджерства, вот эта первая, вполне еще безгрешная любовь, с полным обожествлением объекта, она была такой острой, жгучей и сильной, что мало что можно из наших воспоминаний поставить рядом с этим. И конечно, «Белеет парус» и этой стороны подростковой жизни коснулся.
Почему эта вещь имела такой оглушительный успех? Первая причина, конечно, то, что она увлекательна, ярко написана, это очень хороший язык. Это великолепная классическая школа, южно-русская школа, которая дала действительно и Олешу, которая дала и Гехта, и Бондарина, и Ильфа с Петровым, первоклассных прозаиков двадцатых-тридцатых годов. Это был свежий черноморский ветер, который подул в затхлую пресную стихию русской прозы. С одной стороны, пришли замечательные дальневосточные, сибирские авторы во главе со Всеволодом Ивановым, а с другой, вот эти одесситы, которые свою черноморскую соль принесли в пресное болото русской жизни.
Конечно, гигантский десант, который вслед за Катаевым приехал, во главе с его братом Евгением Катаевым, более известным как Евгений Петров, во главе с Багрицким, Зинаидой Шишовой и прочими, это, конечно, чрезвычайно мощная инъекция жизнелюбия. Но проблема в том, что полюбили-то эту вещь не только за черноморскую яркость и не только за ее одесское веселье. Помните, как там мадам Стороженко торгуется на Привозе за бычков, которые ей Гаврик приносит, и так далее. Это не главная причина.
Главная причина та, что среди вымороченной и совершенно дикой реальности тридцатых годов вдруг повеяло какой-то нормой, понимаете. Ведь детство – это здоровье, об этом Пастернак замечательно сказал: «О детство, ковш душевной глуби». Вот этой душевной простотой и здоровьем, этой нормой повеяло на людей тридцатых годов. Что такое тридцатые годы? Это либо истерическое созидание, патологическое, тот же Катаев весело написал «Время, вперед», надо сказать, довольно резкое произведение. Это, с другой стороны, уже мания преследования, уже первая волна террора в 1934 году прокатилась, уже страх стал главной эмоцией. И вдруг среди этого расцвела такая счастливая вещь, такой действительно остров счастья.
Поэтому Катаев действительно, немедленно, в одночасье, сделался самым популярным детским и молодежным писателем. Потом он написал детскую повесть «Сын полка», потом абсолютно подростковую «Поездку к морю», как он везет малолетних своих детей в Одессу. Все начало постепенно в прозе Катаева несколько инфантилизироваться. Почему так вышло? Да кстати говоря, и большинство его рассказов сороковых годов, исключая самые страшные, об одесской оккупации, они тоже очень инфантильны, очень детские. Почему так произошло? А он понял, где можно отсидеться.
Вот детская литература, это была та ниша, в которой спасались обэриуты, между прочим, Введенский, Хармс, Заболоцкий. Это была ниша, куда пытался укрыться Мандельштам, хотя у него детские тексты не получались совсем. Это, конечно, спасение Гайдара, хотя Гайдар по природе своей взрослый писатель, начинал он с абсолютно взрослых произведений. Но он понял, что сейчас о серьезном можно говорить только с детьми, так появилась «Судьба барабанщика», единственная, полная умолчаний, косвенных и прямых, но все-таки повесть о терроре, написанная в 1938 году, и невзирая на все препоны, дважды остановленная в печати, но напечатанная. То есть детская литература становится каким-то таким вторым фронтом, если угодно, какой-то запасной, засадным полком, где можно в случае чего функционировать, обходя большую часть традиционных запретов.