Арефьев был не теоретик, он был практик и сиюминутный экспериментатор. Его энергичность и вдохновение заставляли бросаться то «в Грецию», то в псевдо-пуантелизм; держался он на крайне выразительном рисунке, блестящей композиции – всегда с элементами эмоциональности и карикатуризма83
.Вероятно, суждения Кузьминского, совершенно точные и достоверные в деталях, стали бы другими, если бы ему довелось увидеть ретроспективу арефьевского круга. Но такая выставка случилась много лет спустя после отъезда Кузьминского в США. Его заметки передают впечатления от всякий раз поразительной силы арефьевских композиций: то здесь, то там увиденных «банных» или «лагерных» рисунков, которым не довелось сложиться в целостную картину в восприятии зрителя в силу исторических обстоятельств, но не из‐за эклектизма самого художника. Кроме того, когда Кузьминский писал для «А–Я», им, конечно, руководила и ориентация на «профиль» издания: журнала о московском нонконформизме, где в 1950–1960‐е самой известной была так называемая барачная школа поэтов и художников Лианозово – Кропивницких, Рабина, Холина и др.
Записки Рапопорта с глубокой ясностью раскрывают «местные особенности» живописной традиции и значение арефьевцев. Рапопорт исследует обстоятельства места, вернув наше внимание к формообразующей силе самого города Петербурга–Петрограда–Ленинграда:
Не «бараки» породили арефьевскую группу… а уникальное сочетание черноземно-барачной России и царско-дворцового Петербурга… Через [Эрмитаж] …вся европейско-русская городская архитектоническая культура породила арефьевцев… Архитектоничность, то есть сочетание внутренних специально изобразительных напряжений, идущих от геометрии и гравитации земли и космоса, их статики и динамики, просветляющей ум и зрение, – составляет суть этой культуры. <…> Понадобился гений Сезанна, художника для художников, чтобы возродить античность… Арефьевская школа имела значение Сезанна в советском искусстве 50‐х гг. <…> В 1957 году… я пришел к Шагину и Наташе домой… Дом был завален рисунками и холстами Арефьева, Шварца, Васми и Шагина, поразившего меня небывалой вздымаемостью мостов над каналами Ленинграда, небывалой архитектурной контрапунктностью персонажей Арефьева, небывалой плотностью, цветовой штукатурностью Шварца. Сам урбанизм донесся до меня от агоров Древней Греции и форумов Рима – до расстрелливско-рудневского Петербурга-Петрограда, арефьевского Ленинграда <…> Почти все [арефьевцы] провели детство или часть его, во время войны, в деревне. Близость к природе, земле, навозу положила начало материальной, что ли, стороне их живописи. Таяние снегов в русской деревне, ранняя весна физически сильно воздействуют на ребенка, дают ему ощущение плоти вещей. Но плоть надо осветить, одухотворить, чтобы она жила. Штукатурные стены дворцов Петербурга и его волшебное освещение дадут этой живописи дух и свет84
.