Недели за две мы втянулись в ночные подъемы и работу впотьмах. С восходом солнца донимала жажда: все лужи высохли и покрылись растрескавшейся грязью, передохли головастики и лягушки. Из привезенной бочки воды доставалось по два-три глотка, а солнце жарило нещадно, под ногами трещали валежник и перетёртая опавшая желтая хвоя, почернел и поскручивался черничник, березы шелестели как сухие веники. Ни тучки, ни облачка, воздух колебался перед глазами как расплавленное стекло. Уже и потеть-то нечем. Заскорузлые, просоленные рубахи аж скрипят на изъеденных гнусом спинах. Но никуда не денешься — надо пилить, колоть, складывать поленницы, этого никто не отменял.
И вот вдруг набежал ветерок, задрожали подсохшие верхушки, легкое дуновение освежило обожженные зноем щеки и черные, как головешки, руки. Непослушными губами мы жадно ловили спасительную прохладу. Ветер быстро набирал силу. Закачались, согнулись тоненькие берёзки, как снежные хлопья в пургу, полетели сухие листья и сучки, солнце поблекло и затянулось пылью. Пуща гудела и стонала под ураганным ветром. Десятники бегали, приказывали прекратить повал — ветер ломал едва подпиленные деревья и швырял, куда ему хотелось. На вершины деревьев стремительно наползала темно-серая туча с малиновыми подпалинами. Она стремительно ползла выше и выше и заслонила солнце. Трещали и падали сухие дерёвья, ветер выворачивал с корнями ели и старые сосны. На просеке заходили ходуном вышки, и стрелки торопливо сползали вниз. Сквозь свист ветра и шум бурелома с вахты доносились удары в рельс: «Выходи строиться!» Мы бросали незаконченные поленницы, хватали инструмент и, пригибаясь, бежали к вахте.
Небо рассекла синяя извилистая молния, ударил и покатился гром. Навстречу нам с гулом и плеском шла стена сплошного дождя. Крупные капли остудили лица и распаренные тела. Грязное белье прилипало к спинам и ногам. Сопревшее за лето, оно расползалось при каждом движении и свисало лоскутами. Дождь с ветром шатал и сбивал с ног ослабевших людей. Идти было страшно, то спереди, то рядом падали вывороченные с корнем деревья. На вахте, дрожа от холода, жались друг к другу мокрые несчастные привидения, теперь уже серые от грязи и дождя.
Наконец начальник конвоя пересчитал поголовье и подал сигнал стрелкам сниматься с трассы. Пока они подходили, мы скулили на вахте, приседая от грозы и молний. А до зоны семь километров. Впереди нас тащился длиннющий обоз и превратил дорогу в сплошную жидкую грязь. Утопая по колено в грязи, хлюпали с голыми спинами в обрывках своих лохмотьев лесорубы. Шли через старые делянки. То тут, то там торчали семенники – самые спелые берёзы и сосны. Они, сгибались до земли, преграждали нам путь. К счастью семенники устояли, никого не прибили, наверное, пожалели арестантов. До зоны тянулись долго, всё под крики: «Давай! Давай! Шевелись, мать-перемать». Всё застилала стена мощного и хлёсткого дождя. Стучали зубы, тело стало как гусиная кожа. Каждый мечтал – скорее хоть под мокрую крышу палатки, к железной печке. Да где там! Стой, колотись перед воротами, пока снова не пересчитают всех и не отметят на длинной фанерке.
Появилась и робкая надежда: может, даст Бог, простыну, подскочит температура и несколько дней прокантуюсь в зоне. Но, видно, даже простыть, к моему «счастью» не удаётся.
Сколько ни мерз, сколько ни коченел в мокрой одежде на лютом морозе, сколько ни проваливался в замерзшие колдобины в лаптях на тоненькую портяночку, никакая холера не брала. А простыть, слечь было самой заветной мечтой.
Рубахи наши расползлись, заляпанные грязью штаны просушить было негде, одежду «с воли» у нас отняли. А на работу дождь ли, жара — идти надо, но в чем? После ужина вдруг приказали всем забрать из каптерки своё «вольное». Чуть ли не до полночи стояли в очереди, потом натягивали на тело пропахшие плесенью, свалявшиеся рубашки и брюки. А у кого не было, снова шли в разодранном грязном исподнем.
ЗА ЧТО? ПОЧЕМУ? ЗАЧЕМ?
По дороге на лесосеку, валя лес, хлебая баланду в душной, как баня, за версту шибающей протухшими тресковыми головами столовой, — всюду, где бы ни был и что бы ни делал, била током мысль, неотступно преследовали одни и те же вопросы: почему «черный ворон» сцапал именно меня, чей палец ткнул в мою сторону, кого обидел я, кому перешел дорогу? Любой мой год из двадцати трех прожитых был как на ладони. Я никому и на крупицу ничего дурного не сделал. За что же такая жестокая кара? Да разве мне одному?