Пайяр, а потом и Наджиар, который вернулся в Москву в конце мая, оценивали Молотова совершенно иначе. Они сообщали о глубоком недоверии советского руководства к англо-французским предложениям, которое питалось еще мюнхенскими событиями. Даже Пайяр не находил защиту Сидсом британских предложений достаточно убедительной. А что касалось Молотова, то его недоверие, по словам Наджиара, как раз и проявило себя в этой резкости, которая шла вразрез с нормами дипломатического протокола. Эта «грубая простота», настолько непохожая на манеру Литвинова, вполне могла быть умышленной. Молотов не собирался удовлетворяться той ограниченной взаимностью, против которой был и Литвинов, и пытался показать, что в этом отношении вполне согласен с предшественником «Новый комиссар... пытается выторговать себе как можно больше преимуществ...».28 Резкое замечание, которое заставляет вспомнить еще апрельское замечание Литвинова, что чем дольше будут французы и британцы тянуть с заключением соглашения, тем большую цену заплатят потом.
31 мая Молотов выступал в Верховном Совете с речью, касавшейся главных целей советской политики. Он припомнил историю англо-французских уступок фашистским государствам, высшим выражением которых явилось мюнхенское соглашение. Эта политика постоянно противоречила всегдашней советской приверженности коллективной безопасности. Вспомнил он и о сталинской речи от 10 марта, еще раз заявив, что хотя Советский Союз до сих пор разделяет принципы коллективной безопасности, он все же не собирается исправлять ошибки других за свой счет. Молотов отметил некоторые признаки ужесточения англо-французской политики в отношении нацистов, но оставалось еще под вопросом, станут ли эти изменения постоянной, серьезной тенденцией. Франция и Британия хотели организовать отпор распространению агрессии, и Советский Союз соглашался участвовать в переговорах, полагая, что фронт против агрессии будет служить общим интересам. Но основой любого соглашения должны служить взаимная ответственность, равные обязательства и гарантии для всех государств по западным границам Советского Союза. И уже предостерегающей ноткой прозвучало, что все эти договоренности должны исключать возможность каких-либо «коммерческих отношений» с Италией и Германией.29 Все это прежде говорил и Литвинов, но в речи Молотова не было и следов сглаженности. Не было в ней и недальновидной крестьянской хитрости, о которой говорил Сидс, — только вполне оправданное недоверие к политике Франции и Британии. Литвинов тоже не доверял британцам и французам, но он не позволял этому недоверию вмешиваться в вопросы дипломатической гибкости — которой новый комиссар либо не обладал, либо не хотел к ней прибегать. Но главная трудность ситуации заключалась не столько в том, что советское недоверие к Чемберлену и Бонне было вполне оправданным, сколько в том, что советский рецепт четкого, предусматривающего все возможные последствия договора, автоматически делал невозможным достижение быстрого соглашения и увеличивал риск его срыва.
Да и как сейчас становится очевидно, о самих переговорах не очень-то и заботились. В то время как Чемберлен жаловался об утечках информации в советской прессе, на самом деле в Москве их было немного — большинство возникало в Париже и в самом Лондоне. Ситуация была настолько плоха, что Наджиар телеграфировал Бонне с просьбой вмешаться. Эта «эффектная гласность», окружавшая переговоры, только усиливала подозрения советского правительства; в Москве постепенно складывалось мнение, что уступки из британцев нужно просто выколачивать, одну за другой.30 У читателя может возникнуть подозрение, что эти утечки не обошлись без участия разговорчивого и обладавшего широкими связями Майского, но сам Молотов, уже много позже отмечал, что Майский не был информирован о деталях переговоров и едва ли может нести за это ответственность.31