Прошло много времени. Если изможденного увели в полночь, значит, настало утро; если утром – был уже день. Уинстон сидел один, уже несколько часов никого больше не приводили. Боль от сидения на узкой скамье донимала так, что он нередко вставал и начинал ходить; телескан не реагировал на это. Кусок хлеба все еще лежал там, где его выронил толстяк. Поначалу Уинстон с большим трудом заставлял себя не смотреть на него, однако в итоге голод уступил место жажде. Во рту пересохло, губы запеклись. Постоянное жужжание и ровный белый свет производили отупляющее воздействие, в голове воцарилась пустота. Периодически Уинстон вставал, потому что боль в костях становилась непереносимой, но тут же садился, так как голова мгновенно начинала кружиться, и он боялся, что не удержится на ногах. Когда боль чуть утихала, его бросало в ужас. Подчас с меркнущей надеждой он думал об О’Брайене и безопасной бритве. Можно было представить, что бритву пришлют с едой, если только надумают покормить. На задворках памяти обреталась мысль о Юлии, которая каким-то образом могла претерпевать худшие страдания, чем он, и, быть может, даже кричала от боли в этот самый момент. Уинстон подумал: «Если бы я мог спасти Юлию, удвоив собственную боль, пошел бы я на это? Да, пошел бы». Однако решение имело сугубо умозрительную природу, и он принимал его чисто потому, что не мог не принять. Он не чувствовал в себе желания пойти на такой подвиг. В этом месте вообще нельзя было ощущать чего-то другого, кроме боли и предчувствия ее. Да и вообще, возможно ли в момент собственного страдания возжелать удвоить эту муку ради любой цели?
Раздались тяжелые шаги. Дверь открылась. Вошел О’Брайен.
Уинстон вскочил на ноги. Потрясение заставило его забыть всякую осторожность. Впервые за многие годы он забыл о присутствии телесканов.
– Значит, взяли и вас! – вскричал он.
– Они взяли меня давным-давно, – проговорил О’Брайен с кроткой и почти сочувственной иронией. Отступив в сторону, пропустил в камеру широкоплечего охранника с длинной черной дубинкой в руках. – Вы же знаете это, Уинстон, – проговорил О’Брайен. – Не обманывайте себя. Вы всегда знали… всегда видели это.
Да, теперь он ощутил, что всегда знал и видел это. Но теперь видел только дубинку в руке охранника. Куда он нанесет удар: по макушке, по уху, по предплечью, по локтю?
По локтю! Почти парализованный, Уинстон осел на колени, обхватив ладонью другой руки пораженный локоть. Все вокруг охватило взорвавшееся желтое пламя. Непостижимо, истинно непостижимо, что всего один удар может вызвать такую боль!
Желтая вспышка погасла, и он увидел обоих своих мучителей, смотревших на него. Охранник откровенно смеялся над его конвульсиями. Во всяком случае один вопрос получил ответ. Никогда, ни по какой причине ты не станешь просить, чтобы боль твоя стала сильнее. O боли можно просить только одно: чтобы она исчезла.
Нет в мире ничего ужаснее, чем физическая боль. Перед лицом боли героев нет, нет героев… Он снова и снова повторял это, корчась на полу и беспомощно вцепившись в обездвиженную левую руку.
Глава 2
Уинстон лежал на чем-то вроде полевой раскладушки, только очень высокой, и не мог пошевелиться. Лицо его освещал более яркий свет, чем обычно. Рядом с ложем стоял О’Брайен, внимательно смотревший на него. Около другого его бока находился человек в белом халате со шприцем в руках.
Даже открыв глаза, Уинстон осознавал окружающее постепенно. Ему казалось, что он вплыл в эту комнату из совсем чужого, подводного мира, находившегося в далеких глубинах под ней. Сколько времени провел в тех глубинах, Уинстон не знал: после своего ареста он не видел ни дня, ни ночи. К тому же в памяти зияли пробелы. Существовали такие мгновения, когда сознание, даже такое смутное, каким оно бывает во сне, словно бы останавливалось и полностью покидало его, а потом через пустой промежуток в какой-то степени возобновлялось. Но сколько времени длились эти промежутки – дни, недели или секунды, – понять было невозможно.