Уинстон вдруг услышал тишину – как слышишь резкий звук. Ему показалось, что Джулия слишком уж долго не шевелится. Полураздетая, она лежала на боку, положив голову на руку. Прядь темных волос упала ей на глаза. Грудь мерно вздымалась и опускалась.
– Джулия?
Молчание.
– Джулия, ты спишь?
Молчание. Уснула-таки. Уинстон закрыл книгу, аккуратно положил ее на пол, улегся и натянул на них с Джулией покрывало. Главную тайну-то так и не узнал, подумал он. Понял как – но еще не понял почему. В первой главе, как и в третьей, не оказалось для него ничего нового, она лишь привела в систему то, что ему и так было известно. Но, прочитав ее, он пуще прежнего уверился, что не сошел с ума. Быть в меньшинстве, даже в одиночестве, не значит быть сумасшедшим. Есть правда – и есть неправда, и если держишься за правду, пусть и против всего мира, ты не безумен.
Желтый косой луч заходящего солнца проник в окно и упал на подушку. Уинстон закрыл глаза. Теплый луч на лице и близость гладкого женского тела рождали в нем какую-то сонную, мощную уверенность. Он в безопасности, все в порядке. Уинстон уснул, бормоча: «Здравомыслие – не вопрос статистики» – ему отчего-то чудилось, что в этой фразе заключена вековая мудрость.
Проснулся он с ощущением, что выключался надолго, но, если верить старомодным часам, было всего двадцать тридцать. Он еще полежал в полудреме, пока со двора не донесся привычный густой голос:
Дурацкий шлягер, похоже, не терял популярности. Он по-прежнему звучал из каждого утюга, пережив «Песню ненависти».
Пение разбудило Джулию. Она сладко потянулась и вылезла из постели.
– Есть хочу, – сказала она. – И кофе. Давай еще сварим. Черт! Примус погас, вода остыла. – Она подняла с пола примус, встряхнула. – И керосин кончился.
– Можем, наверно, у Чаррингтона попросить по дружбе.
– Странно – я специально доливала. Оденусь, пожалуй, – добавила Джулия. – Похолодало что-то.
Уинстон тоже встал и оделся. Неутомимый голос все выводил:
Застегивая ремень, Уинстон подошел к окну. Солнце, похоже, опустилось за дома: во двор его лучи больше не проникали. Вымощенный каменной плиткой двор блестел от влаги, словно его только что вымыли. Свежевымытым показалось Уинстону и небо – такой нетронутой выглядела его бледная голубизна в обрамлении печных труб. Женщина внизу без устали шаркала туда-сюда, то затыкая себе рот прищепками, то доставая этот своеобразный кляп, то напевая, то замолкая, – и вывешивала все новые и новые пеленки, еще и еще. Берет стирку на дом или горбатится на двадцать – тридцать внуков?
Джулия встала с ним рядом. Как зачарованные, следили они за крепкой фигурой прачки. Глядя на нее в самой характерной позе – мускулистые руки тянутся к бельевой веревке, мощный круп выпячен, – Уинстон вдруг понял, что она красива. Раньше ему никогда не приходило в голову, что тело пятидесятилетней женщины, разбухшее до гигантских размеров от многочисленных родов, натренированное постоянным трудом и загрубевшее до состояния перезрелой редьки, может быть красивым. Однако может – да и почему бы нет, подумал Уинстон. Плотное, бесформенное, как гранитная глыба, туловище и грубая, покрасневшая кожа – как плод шиповника по сравнению с розой девичьего тела. Чем, собственно, плод хуже цветка?
– Она красивая, – пробормотал Уинстон.
– Метра два в обхвате, не меньше, – сказала Джулия.
– Такая вот красота.