В панике я вскинула взгляд. Командир вынужденно остановился – из-за меня, я лежала у него на пути. Он уже доставал пистолет из кобуры.
Симон орал у меня над ухом:
– Шевелись, шевелись!
За меня боится? Или за себя?
Он выхватил дубинку и…
…ударил меня.
Меня ударил мой собственный брат!
Он попал по плечу. Я закричала от боли. И от горечи. Родной брат тряс надо мной дубинкой и орал:
– Вали отсюда, сволочь!
Дубинка врезалась мне в грудь.
Удар отдался во всем теле. Боль была невообразимая. Но я подчинилась, поползла в сторону. Так быстро, как только могла. Однако Симон опять взмахнул дубинкой, видимо, считая, что я двигаюсь слишком медленно. На этот раз удар пришелся по лодыжке. Я вскрикнула, мне показалось, что тело сейчас взорвется от боли. А братец вдобавок пнул меня так, что я откатилась в сторону.
Путь был свободен. Эсэсовский командир оттолкнул Симона, сунул пистолет в кобуру, и отряд промаршировал мимо.
Избив меня, Симон спас мне жизнь.
Я лежала на дороге, скрючившись, одной рукой держась за плечо, другой – за ребра, словно наложением рук могла облегчить боль, и плакала – да нет, выла от боли.
Надо мной стоял мой брат, спасший мне жизнь.
Задыхающийся. Трясущийся. С перекошенным от гнева лицом.
Меньше всего он был похож на спасителя. Наоборот, вид у него был такой, будто ему хотелось снова врезать мне дубинкой. Он был дико зол на меня за то, что ему пришлось спасать меня от пули, рискуя, что пристрелят его самого.
Солдаты прошагали мимо, за ними – еврейские полицаи. Симону надо было возвращаться в строй, двигаться дальше, сопровождать нацистов на очередное кровавое дело, в котором он, конечно же, так или иначе будет принимать участие. Может, стоять и смотреть, как расстреливают детей…
Даже если сам он стрелять не будет, его вины это не умалит.
Он преступник. Мой брат, который только что спас мне жизнь, избив меня дубинкой, и ненавидел меня за это.
А я, рыдая на земле у его ног, тоже его ненавидела. Всем сердцем. За то зло, которое он причинит другим. И за то, которое причинил мне.
Он прошипел:
– Я потом зайду к вам, помогу.
Я не прохрипела: без тебя обойдемся.
Желание выжить было сильнее гордости. А Симон – единственный, кто мог спасти нас от гибели.
И за это я ненавидела его еще больше.
Вслед за другими полицейскими он влез в грузовик. Взревели моторы, машины рванули прочь. Наверняка едут сгонять для депортации первых жертв. Выхлоп ударил в нос: я все еще лежала на земле, не в силах подняться.
На меня дохнуло Хелмно.
16
Хотя по плечу и по ребрам Симон лупил что было силы и ушибы ужасно болели – не говоря уже о ране на руке, которая только чудом не разошлась, – больше всего мучений мне доставляла лодыжка. Каждая ступенька лестницы в доме 70 по улице Милой была для меня подвигом, и, когда я добралась до дверей квартиры, лодыжка пульсировала так, что казалось – это какое-то диковинное существо размером с футбольной мяч, у которого быстро-быстро колотится сердце.
Я открыла дверь. В краковском семействе царил большой переполох. Из них никто не работал в юденрате, в еврейской полиции или на каком-нибудь немецком производстве, поэтому они готовились к переселению. Мужчины молились, а женщины собирали потертые чемоданы, прикидывая, как не превысить разрешенные немцами пятнадцать килограммов.
Мне хотелось крикнуть им: «Какая разница, что брать с собой на тот свет!»
А еще больше хотелось рявкнуть на их мужчин-ортодоксов: «Что толку от ваших молитв? Никто вас там, наверху, не слышит! Некому там молиться, не стоит он того!»
Но какая от этого польза? Они все равно мне не поверят. А даже если удастся убедить их в том, какую ужасную судьбу готовят им нацисты, что эти люди сделают?
Неужто будут обороняться? Как защитники Масады? Эти женщины? И их вечно молящиеся мужчины? И старательные маленькие девочки, помогающие складывать вещи? И маленькие мальчики с длинными мелко вьющимися пейсами, играющие в мячик?
Борцы из них никакие. И герои тоже. Они обычные люди, для которых, возможно, даже лучше до самого конца сохранять иллюзии.
Нет, бороться может только молодежь. Например, Амос. И его Эсфирь. И даже…
…я?
Нет, у меня Ханна, я должна о ней позаботиться.
Мне остро захотелось опуститься на колени рядом с этими мужчинами и помолиться о том, чтобы моя сестренка уцелела. В бога я давно уже не верила, но где-то в глубине души еще хотела на него надеяться.
И тут я вдруг поняла, что перезабыла все иудейские молитвы. Помню только католические, которые вызубрила для своей контрабандистской легенды. Вот ортодоксы обрадуются, если я к ним подсяду и начну читать «Магнификат»! Я поневоле усмехнулась. С горечью.
Усмешка не укрылась от древней старухи в платке, и вид у той сделался сердитый. Я резко посерьезнела. Еще не хватало создавать у людей впечатление, будто я над ними смеюсь. Тем более что смеяться я и не думала. Потупившись, я проковыляла мимо, сама при этом чувствуя себя старухой. Не только потому, что у меня болело все тело, но и потому, что невозможность предостеречь соседей лежала на душе тяжким грузом, пусть даже гуманнее оставить их в неведении.