А вот портреты отца более поздних лет. На них он выглядит менее уверенным в себе, щеки прорезают морщины, под глазами мешки. Потрепанный жизнью, тусклый, но по-прежнему хорош собой, как немолодой Кларк Гейбл. Волосы седые, начинают редеть.
Для меня отец всегда был
Страшно, когда смотришь на такие портреты. Смотришь и понимаешь, что каждый человек из бессчетного числа людей, живых и мертвых, уникален – отдельная самостоятельная личность.
Совсем не связанная
– Кто там? Дениз… это ты? – резко крикнула я, услышав у своей двери шаги. Или мне показалось?
Молчание. Никого.
– Там кто-то есть?
Никто не отзывался. Значит, мне померещилось.
Постепенно я расслабилась: даже настырная Дениз не посмела бы подняться ко мне в комнату.
Видела ведь, как злобно я зыркнула на нее.
Я снова принялась рассматривать портреты. Нельзя было не согласиться, что М. запечатлела наших родителей великолепно. Это были изящные миниатюры, более ценные, чем снимки. Глаза затуманились от слез. Я с радостью показала бы эти портреты кому-нибудь. Например, Дениз. Но…
В детстве у меня было смутное ощущение, что я тоже могу заниматься
И я никогда не переписывала. Набрасывала рифмы – вспышки раздражительности, сожаления, зависти, презрения, неприязни, сарказма, недовольства, негодования. После, перечитывая свои сочинения, понимала, что это всего лишь «эмоции». Мне не хватало ни терпения, ни таланта, чтобы создать из своих выплесков подлинную поэзию. Искусство, что бы оно собой ни представляло, для меня было недостижимо.
Плохо, что эти хрупкие эскизные портреты М. не использовала для создания более долговечных произведений искусства. Возможно, боялась показаться сентиментальной. Или недостаточно сентиментальной.
Ни одна из скульптур М. не имела сходства с реальными людьми. Сокровенные образы в альбоме навсегда останутся тайной.
(Если только я их не обнародую. Со временем.)
Вслед за портретами родителей я увидела рисунки углем, на которых была запечатлена юная особа с выпуклыми блестящими глазами, фулмеровским выпяченным подбородком, неопрятными волосами и лицом, в котором отражались мука и гнев. Неужели это…
Я не могла оторвать взгляда от этих рисунков, смотрела и смотрела. На мгновение меня охватила слабость – думала, что упаду в обморок.
Как М. удалось разглядеть боль в моей душе? А я-то надеялась, что умело ее скрываю.
Лицо, хоть и далеко не красивое, не было безобразным. Ни женское, ни мужское. Глаза изумляли своей свирепостью. От портрета не исходило злобы – только сострадание или жалость со стороны художника.
Меня бросило в жар, в голове застучало. Невыносима была сама мысль, что кто-то увидит такой мой портрет, в котором обнажена моя сущность.
Если бы М. изобразила меня уродиной, какая я есть на самом деле, – если бы изобразила меня злобной, ироничной, жестокой, несправедливой, инфантильной, это, пожалуй, я еще могла бы простить. Но не этот крик души, переходящий в вопль ужаса, – только не это.
Я быстро порвала свой портрет, изодрала его в клочки.
Порывалась уничтожить весь альбом, но одумалась: в один прекрасный день он обретет большую ценность.
Если на меня падет обязанность распорядиться имуществом сестры, я хочу сохранить столь бесценные документы.
Если М. так и останется
Каковы бы ни были мои собственные чувства в отношении этого альбома.
В самом конце лежал сложенный лист бумаги – рукописный черновик какого-то письма. Оно было датировано 22 февраля 1991 года и адресовано некоему администратору из Американской академии искусств и литературы в Нью-Йорке. Я пробежала глазами письмо и лишь во время повторного чтения сообразила, что это отказ от престижной награды: