На цыпочках, друг за другом, парни пробирались на кухню. Длинная лавка стояла тут, будто в предбаннике, и на ней они разместились,
плечом к плечу.
В дверном проёме висели до пола частые цветные деревянные бусины, за которыми их не было видно вовсе. Зато всё, что происходило в большой светлой комнате, открывалось сыновьям-студентам из сумрачной кухни на добрую половину.
Анну Николаевну Цахилганову беспокоило лишь одно — выгонят ли «детей» из институтов, поскольку эта толстая студентка Марьяна утверждает, будто в беспамятстве была обесчещена ими,
поочерёдно. Но Ксенью Петровну предстоящее исключение парней, казалось, не пугало, а даже вдохновляло странным образом.
— …Какие дети могли появиться у нас на свет в том бедламе? — говорила она гортанно, будто таборная цыганка. — Только — ублюдки. После той мешанины сословий. Послереволюцьонной.
— Как это — ублюдки? Что вы имеете в виду? — беспомощно вопрошала мать Цахилганова, кутаясь в кружевную лёгкую шаль.
— А то как раз я и имею в виду, милая! — ещё жёстче отвечала ей Ксенья Петровна Барыбина. — Знаете ли вы, благопристойная, вежливая и холёная, как я выживала — там, куда нас отправляли такие, как ваш муж?
— …Как? — послушно вымолвила Анна Николаевна.
— А вот так!
Ксенья Петровна вышла из-за стола, грозно выпрямилась, а потом согнулась,
— Вот! Так! — кричала она, согбенная, хлопая себя по пояснице.
Анна Николаевна взирала на неё удивлённо.
Студенты тоже не понимали ровным счётом ничего.
Но вот мать Барыбина распрямилась, вытащила новую папиросу, постучала ею по столу и дунула потом, словно в засорившуюся дудочку. Усевшись, она обхватила белоснежный стебель ярко-красными напомаженными губами. Но заговорила Ксенья Петровна, против ожидания, тоном будничным, равнодушным, пожилым:
— Когда нас везли сюда сквозь Россию, в ледяном вагоне для скота, из Москвы, я, аспирантка в летнем платьице, начала выживать с того, что напросилась… — мать Барыбина сильно затянулась. — Напросилась мыть пол в отсеке для конвоя. Мне, знаете ли, не передали тёплых вещей перед отправкой, а это был конец ноября…Они сидели, в своих сапожищах, в тёплых шинелях, мордатые беспородные хамы. И я, в домашнем штапеле, мыла грязной холодной тряпкой заплёванный ими пол, под которым стучали колёса… Красными от стужи руками. Согнувшись. И я хорошо знала, что и зачем я делала…
Ксенья Петровна затянулась ещё раз и долго стряхивала пепел, постукивая папиросой о хрустальный край.
— За
я старалась сохранить тело и нарядить его хоть немного… Для них. Для хамов. Для беспородных хамов… Оно кормило меня, моё тело, и спасало!.. Один, с офицерскими погонами, любил оставлять на моих боках синяки. Он похлёстывал тело медной бляхою со звездой. Но я… Я улыбалась.
…Сквозь бусы можно было разглядеть часть круглого стола и огромную хрустальную пепельницу на нём,
утыканную белоснежными, фасонно поджатыми с двух сторон, окурками
с ярко-красными отпечатками губной помады.
Выдыхаемый табачный дым качался, мягко сталкивался — и разъединял курящих матерей. Но он же, общий дым, объединял их в разговоре –
Ксенья Петровна Барыбина принялась растирать острые свои локти, вздёрнув плечи:
— Есть ли ещё на свете женщины, которые бы так люто ненавидели любовь, как мы, прошедшие сквозь… это? Не знаю…
— Ну, зачем? — миролюбиво прервала её Анна Николаевна Цахилганова, мучаясь от неприятных, не нужных ей подробностей. — Ваше положенье теперь в Карагане достаточно высокое. Кому она нужна, эта ваша правда,