ведь есть вещи, о которых не говорят. Понимаю, вам больно, Ксенья Петровна, больно…
— Ничуть! — решительно и зло ответствовала Барыбина. — А в пятьдесят третьем я вышла из лагеря с дитятей на руках, милая вы моя. С ним, который отца своего — не знает. И не узнает никогда, к счастью… Знаете ли, добрая Анна Николаевна, кто растил там, в приюте, моего мальчика-ублюдка, прижитого от красного мордатого хама? Его пеленали няньки-урки, кормившие детей на ночь дикими дозами демидрола — чтобы те своим криком не мешали им пьянствовать, милая, с той же самой охраной. А когда демидрол кончался, они нажёвывали хлеба с водкой, сплёвывали в тряпицы и давали грудным детям «пьяные соски»… Няньки-урки пели моему пьяному младенцу,
единственному сыну моему Мишеньке,
блатные колыбельные
с матерщиной…
Она снова чиркнула спичкой, хотя прежняя папироса ещё дымилась в пепельнице.
— …Знаете,
Я, помня, что в нём половина крови моя — потомственных учёных, а половина — из… из породы наших губителей и насильников, я, милая, говорю ему: «У — тебя — нет — родных!» У таких, как мы с ним, родни на свете не бывает!
…Они, хамы, без всякой моей вины
превратили меня в зверя,
в волчицу,
спаривающуюся в неволе с псами.
И мой сын должен жить как дикий зверёныш!
Весь свой век.
…Всё это время я всматриваюсь в него со страхом:
не проявятся ли у него пёсьи повадки.
И вот этого я уже не переживу…
Ксенья Петровна пригнулась к столу со своей папиросой:
— Так, значит, говорите — трое? С одной девицей?.. Что ж, произошло худшее. В нём очнулся и проявился хам!
Студент Барыбин замер и не шевелился в сумраке кухни. Но Цахилганов и Сашка плотно подпирали его своими плечами.
— …Помесь, помесь. Дикая мешанина сословий, — бормотала Ксенья Петровна, потирая глаза от дыма.
И стонала:
— Проклятый Караган, чёрная дыра. Мы обречены жить здесь до гробовой доски. Нам нет пути в нормальную жизнь. В любом другом месте надо скрывать прошлое, а тут… Тут все про всех всё знают. И никого ничем не удивишь. В Карагане. Благословенный Караган…
Вдруг Анна Николаевна встрепенулась:
— Но — позвольте! «Ублюдки»?.. Заявлять так — жестоко. Ваш авторитет в хирургии, Ксенья Петровна, неоспорим. Даже у нас, в терапии, считают вас… Но то, что вы говорите! Нельзя так, — беспомощно лепетала Анна Николаевна.
— А не жестоко ли было бы мне вернуться к своим близким, насовсем? — устало, дробно, безостановочно принялась смеяться Ксенья Петровна. — В свою, уцелевшую, среду? С ребёнком, прижитым от конвоира? И держать его, малого, несмышлёного, в том надменном, потомственно-аристократическом, профессорском окруженьи, где каждый — каждый! — всегда бы помнил: вот он, ублюдок, с не нашей, низковатой, беспородной линией лба! Ребёнок с широкими ступнями быдла. Вот — ха-ха-ха, мальчик новой, дикой, советской породы!
Однако Ксенья Петровна внезапно успокоилась:
— А здесь, в этой чёрной дыре, мы с ним мыкаем нашу долю вместе. С моим мальчиком-ублюдком. Сообща. Терпеливо…И не ропщем, нет! Кому-то там, в вышине, надо, чтобы это было так. Только вот зачем? Никогда не пойму…
Сашка решил было сдуру всё превратить в смешное,
поскорее — в смешное,
но Цахилганов отвесил ему тихий шлепок по затылку… Анна же Николаевна то и дело затыкала уши,
умоляя слёзно:
— Тише, Ксенья Петровна. Тише. Вы ужасно громко всё время говорите. Соседи могут услышать… Мы живём в стране…
— Правда страшна для тех, кто привык её приукрашивать, — хладнокровно заметила Ксенья Петровна, откидывая седую прядь с лица. — А от искажённой правды проку не бывает. Один вред,
кривизна усугубляет кривизну.
И утяжеляет предстоящий путь многократно…
— Ужасно, — не рада была разговору Анна Николаевна. — Не оживляйте плохого словом! Ничего мне больше не рассказывайте — ни про себя, ни про Мишу. Плохого я знать не хочу!.. Ну, про Сашу Самохвалова, бедняжку, хотя бы — не надо! Забудьте.
Она торопливо поглаживала скатерть обеими руками:
— У нас все равны. Равны…