— Так. Попробуем не раздражаться, — уговаривал себя тогда Цахилганов. — Ты у нас не бесприданница. А Люба к золоту равнодушна…
— Ещё бы! У неё нарядов под золото нет.
— Не бухти! Пора тебе примерить бабушкино ожерелье. С синими камнями.
— Ага! Хитрый! У меня от него какая-нибудь болячка на шее выступит… Не обижайся, папочка,
но… бабушка так их любила! Их! А нас с мамой — нет. Поэтому у нас с её шкатулкой — несовместимость.
— …Мне что же, выкинуть её в окно?
— Ага! Только перед тем, как выбрасывать, — не оборачивается, сутулится дочь над гладильной доской, — поставь под форточку свою крокодилицу. У которой грудь, как спина. Пусть она раскроет свою фарфоровую пасть пошире… Эта
— Стеша!..
— Что?!
— Палёным пахнет.
— Пахнет, пахнет! — высморкавшись в только что проглаженный платок, снова берётся за утюг Степанида. — Давно уже…
Старый разговор, звучащий в палате, прервался шумом и грохотом за дверью. Там свалилось в переполохе что-то металлическое, тяжёлое, громоздкое.
— Выпустите меня!.. Не мешайте мне! — опять мчалась по коридору, мимо сестринских постов, крошечная оголтелая старуха. — Не лечите!..
Но громкий топот множества ног, как и прежде, настигал её неумолимо.
Цахилганов почувствовал резкое желанье выскочить,
схватить за шиворот старушонку,
вопящую пронзительней милицейской сирены,
и выкинуть на улицу, за дверь, как тряпичную куклу.
— Пожалейте! — навзрыд плакала и металась старушонка. — Не мешайте! Дайте исстрадать! Самой!.. А то — детям моим избывать грехи мои!..
Затем зычно закричала медсестра:
— Да что она у вас носится по чужим отделениям, как заводная? Транквилизаторы, что ли, вы там экономите?..
— Под языком она их прячет, выплёвывает потом!.. — ответили ей сразу несколько запыхавшихся голосов. — А то в туалете всё выблюет нарочно.
— Колите тогда!.. И нечего по этому крылу бегать с выпученными глазами всем отделением. Мечутся вечно не там, где надо. Как кошки без мозжечка. Дурдом, а не реанимация…
— Наладились… Никакого покоя нашим больным нет.
— Вот именно…
Странно, что Люба не слышит даже самых пронзительных криков. Искусственный покой её так глубок,
что по сути она…
— Лишают страданья, глупые люди. Зачем!.. Лекарствами — лишают страданья меня, — билась старуха в чьих-то руках и сопротивлялась.
Но тонкий, подвывающий плач её уже удалялся по коридору в обратном направлении.
— Люди! Да зачем же вы делаете так, чтоб грехи мои на их судьбы легли, — всё тише рыдала старушонка. — Дети! Как же вы грехи мои тяжкие на себе по жизни потащите, внуки-правнуки милые мои?..
— Давно бы в психушку её отправили! — раздражённо советовала кому-то медсестра с накрашенным ртом. — Она бы там, под аминазином, не только все грехи свои забыла, а как тятю с мамой зовут, не вспомнила бы! Жила бы себе в голубом мире, баушка эта… Эх, садисты! А ещё с высшим образованием…
— Вон, узелок её упал. Подбирайте! У нас главврач ходит, а тут… Ну, цирк.
Потом Цахилганов долго сидел в безмолвии,
Видно, Солнце угомонилось на время. А может, это Сашкина бесцеремонная весёлость распугала звучанье чужих мыслей. Тихо было и за стеной, у кастелянши.
Он включил ночник на больничной тумбочке,
погасил верхний свет.
— Где она?.. Мы хорошо жили… — протяжно сказала Любовь. — Пока ты не впустил её в дом… Мы — жили. Хорошо.
— Да, Люба… — обрадовался Цахилганов. — Счастливым я был только тогда. А потом… А потом я просто баловался. Даже не знаю, зачем. Понимаешь, важно было выбрать всё из окружающей жизни, до дна. А она не нужна была, наверно, та — наружная,
…Мы бы с тобой жили ещё долго, если бы я… Долго-долго. Хорошо жили бы, если бы…
Но я, к счастью, наказан, Люба. Я ещё не говорил тебе об этом. Я, Любочка, носитель мёртвых…
Мой организм, Люба, вырабатывает мёртвые сперматозоиды. Род Цахилгановых пресечён природой… Может, всё обойдётся этим? И смерть не отберёт тебя у меня? Тебя и Стешу…
Она далеко. Стеша… И её как-будто затягивает
в некую роковую воронку.
Что с ней сейчас? Как она?..
Крошечная Степанидка с растрёпанными косицами жмётся к стене. Она стоит в коридоре,