Явится. Сама. Без всякого вызова. И узнает, что Цахилганов дал, дал согласие на то, чтобы Любовь больше не жила…
— Да брось, — отмахнулся Барыбин, отводя озабоченный взгляд от ручных часов. — У тебя мания величия. Кого Степанида и замочит, так это не тебя, а того энергетического паразита.
…Влетела откуда-то из прошлого в современность, включилась старая программа борьбы с Чудищем. Страшные сказки оживают сегодня,
и первыми против Чудищ поднимаются дети. Странно…
— Она хочет вернуть страну народу, — вздыхает Барыбин. — Но Стешиной готовностью к подвигу наверняка воспользуется какая-нибудь политическая мразь… Продажная мразь, взбешённая оттого, что её никак не купят. А ты… Кому ты, Андрей, как персона и как личность, нужен? Масштаб-то твой какой? Мизерный… Ты сам в себя стреляешь — казнишь себя ежедневно оттого, что много для себя значишь! А жизни, то есть — Стеше, не до тебя…
— Ты уж не накаркай. Про политическую мразь, — вздрагивает Цахилганов, плотнее закутываясь в халат. — После Любы она одна — родной мне человек.
— Погоди, — смущается и краснеет вдруг реаниматор. — Я сейчас. Только…
Спешно отвернувшись, Барыбин отправляется по своим каким-то делам…
Должно быть, за окном слегка моросило, потому что свет одинокого фонаря был теперь подвижно-крапчат:
его одолевала словно какая-то мошкара —
мелкая суетливая мерцающая.
Цахилганов подошёл к потемневшему окну. Ну и каков же итог напряжённо прожитого этого дня? Дарованного, дарованного ему для чего-то, несмотря ни на что…
Он вновь запустил передуманое нынче по следующему, более тугому, убыстрённому кругу.
…Скоро снова поднимется чёрная пыль Карагана. Как поднимается она с первых дней жары. Только теперь у Цахилганова взрослое дитя — юное женское существо с недовольно поджатыми губами.
…Дремучий кавказец-тирщик кивает Степаниде и бесцеремонно забирает у посетителя-мужика третью винтовку слева:
— Это — её.
Парафиновые свечи вдали пылают в ряд крошечными огоньками.
Степанида берёт винтовку с осторожной кошачьей грацией, откидывает косу на спину, опирается на локти — и не стреляет.
— Подожди, — волнуется Цахилганов. — Ты не правильно держишь винтовку. Ты прижимаешь приклад к ключице. А надо — вот так, к плечу…
— Не смей меня учить, — того и гляди шарахнет его Степанида прикладом. — Тебе нечему меня учить. Отойди от меня,
И она снова мягко припадает щекой к ложу.
Господи! Так держат скрипку, а не оружие!.. Цахилганов растерян. Он отходит к стене, в тень, под насмешливым, непонятным, мимолётным взглядом кавказца.
А Степанида замирает. В тире тихо. И даже мужик перестаёт палить впустую
по огромным жестяным мишеням.
Степанида целится прямо в их парафиновую свечу…
Зачем, зачем оно преследует Цахилганова, это смещение, это наложение временных пластов —
его, постаревшего, глядящего в крапчатое окно реанимационной палаты?..
Дикий джаз чёрных невольников, бессмысленный, хаотичный, звучит с магнитофона — и освобождает, освобождает, освобождает от канонов… И пламя чадит, чадит пламя свечи…
Степанида целится в тонкий фитиль — в далёкую кручёную нитку, пылающую в прошлом Цахилганова. И он успевает заметить, как плавно, почти вкрадчиво, она отжимает спуск.
Жёсткий хлопок выстрела всё равно раздался неожиданно. Парафиновая свеча погашена.
— У-у-у… — проносится осторожный выдох подростков.