И Степанида в тире снова растирает руки, сильно прикусив губу.
Она деловито гасит их выстрелами. Свечу за свечой. Все крамольные свечи — подряд,
перезаряжая винтовку быстро и ловко…
И на неё, стреляющую,
неотрывно смотрит прищурившийся кавказец….
Нет, так смотрят не на девушек. Так смотрят на игрока за картёжным столом, выигрывающего партию за партией. Или на будущего врага.
…
Пылает в цахилгановском прошлом неугасимая череда безбожных свеч. И целится — в них! — тонкая дочь его Степанида.
— …Заходи всегда! — сдержанно приглашает её кавказец-тирщик.
Надменная, та даже не оборачивается…
А на улице солнце и сухой скорый, чёрный ветер, который хлещет караганской пылью по глазам.
— У тебя
— Это не от винта. Кровоподтёк от двустволки. Там — отдача…
Мальчик подвязывает смешную чёрную подушечку под подбородок, чтобы
чтобы не натереть ключицу до красноты… До синяка…
— Вот, — вернулся Барыбин. — Я давно должен был отдать это тебе. Извини.
Цахилганов мельком взглянул на безмолвную Любовь и деловито принялся листать синюю записную книжку с металлическими углами.
Да, это был дневник, и что-то она, Люба, должна была писать здесь о нём.
…Он никогда не спрашивал её, как она думает
и как видит то, что просходит.
И боялся, часто боялся, что однажды она вдруг обретёт голос, и скажет ему всё, и это будет страшнее любого судебного приговора.
Но она уже не скажет — она глядит сквозь полуприкрытые веки в потолок.
И кажется, что печальная Любовь знает, что ждёт всех близких ей людей…
Она лежит с таким лицом, словно давно устала тайно оплакивать всех, всех. И безвольным губам её оставаться теперь в этом скорбном изгибе
вечно…
— Но, Люба! Ты не уйдёшь, не объяснившись,
Он торопливо открывал страницу за страницей, там и сям. Запись позапрошлого года, этого, пятнадцатилетней давности,
девятилетней давности: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
Да. Теперь натыкался Цахилганов на одну-единственную —
одну и ту же —
фразу!
Написанную в разное время, разными чернилами. На пожелтевших — и ещё белых листах! «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
После каждой даты: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
Снова, снова, снова: «Non, — dit I’Esprit Saint, — je ne descends pas!»…
И это — изо дня в день повторяющееся — всё?!. Люба!
Ты была сумасшедшей!
Она нарочно закрылась от всех. Даже здесь закрылась — французским. Зачем она
— Она щадила тебя, — Барыбин шевельнулся на кушетке, напряжённо моргая. — Предполагала, что заглянешь, прочтёшь и… И не допустила открытого упрёка. Даже здесь.
— Значит, ты влез и сюда, — обернувшись, Цахилганов говорил это с горьким укором. — Влез, Мишка. Читал… Читал?!
— Ну, — виновато признался Барыбин, отворачиваясь. — Прости. Я мог бы оправдаться, но… Сейчас прав ты. М-да, некрасиво.
— Скажи мне, Барыба, для чего человек живёт?
Барыбин пожал плечами:
— Будто ты не знаешь.
— Не знаю. Для денег? Для удовольствий?
— Нет, напротив. Человек живёт для любви.
— Ладно. Всё… Водки! — решительно потребовал Цахилганов.
Весна в больничном дворе пахла карболкой, а ближе к прозекторской — формалином, хотя недавно прошёл большой холодный дождь.
Ранняя ночь стояла над ними, идущими, угрюмыми,
и над степью, притихшей перед тем,
как забрать
в свою глубокую тёмную глину — Любу. Любовь.