Реформа сверху, дарованная монархом, опиравшимся на советы философов в рамках неделимой и, следовательно, неподконтрольной власти, уступает место реформам, носителем которых становится социальное,
преобразующееся в политическое. Реформизм XIX века - это прежде всего реформизм рабочего движения. Исправление «злоупотреблений» всегда неприкосновенной власти перестает быть целью реформ, направленных отныне на изменение существующих отношений власти: реформизм XIX века приводит к последовательному перераспределению власти сначала между государством и обществом (политические реформы, направленные на ограничение абсолютной власти), а затем между различными социальными группами (социальные и экономические реформы - трудовое законодательство и т. д.). Законодательство, хотя и выступает в качестве инструмента политики реформ, все же утрачивает свой исключительный характер и становится лишь одним из звеньев процесса перераспределения власти; движущей силой процесса являются постоянно возобновляющиеся общественные переговоры.Сложившееся в результате социальной борьбы законодательство становится полем дальнейшей борьбы за достижение все более широких социальных и экономических прав. Выдвигаемые требования не затрагивают государственного аппарата, они направлены на преобразование отношений между государством и гражданами, между властью и ее социальной основой. Таким образом, речь идет не о переустройстве самого государственного аппарата, а о реформах, распространяющихся с социальной сферы на государство, задуманное как инструмент удовлетворения запросов и нужд общества; предпосылкой этого процесса является оформление социального в политическую инструкцию. С другой стороны, реформизм в обществах XX века, отмеченных ощутимым внутренним динамизмом, стал обычной практикой в деятельности любого правительства, что отвечает требованию привести существующие структуры в соответствие с вновь установившимся социальным равновесием и способствует интеграции различных общественных сил и, следовательно, стабилизации системы. Именно эти две тенденции порождают социальное государство.
Гласность, свобода печати
Буквальный смысл слова «гласность» очень прост. В его старинном корне - голос, звучащий громко и внятно, для всех. Отсюда же - глашатай (герольд), зычно вещающий на площади средневекового города.
Заветное либеральное пожелание гласности в значительной степени осуществилось в России после отмены крепостного права и судебно-административных реформ 1860-х годов. Слово стало расхожим. Им обозначался способ вести дела с участием общественности: чтобы граждане знали и могли по крайней мере высказаться. От гласности были неотделимы впервые полученные свободы.
Однако свободы были именно «получены». Дарованные царем, они оставались ограниченными - а с ними и гласность, драматически и странно расцветшая в условиях самодержавия и полицейского государства. Независимая пресса часто вступала в борьбу с предварительной цензурой, но так или иначе была вынуждена действовать с оглядкой на нее. Газеты запрещались и тут же выходили опять под новыми названиями. Ртутный столбик гласности то заметно повышался, то падал - в зависимости от настроения властей, от сменявшихся периодов общественного напора и реакции. Поэтому в дореволюционной России традиция гласности была бесконечно ценной, но двусмысленной. Ее принципиальным отечественным свойством оказывалось количество: гласности могло быть «больше» или «меньше»! Гласность в нашей стране издавна была невообразима без неполноты, естественно заложенной в логическом составе понятия; ведь гласность - это всегда то, к чему приходилось «призывать» и чего следовало «добиваться». Таким образом, специфически российское понятие гласности указывало не столько на исходное и структурное качество политической системы, сколько на нечто лишь делательное, допустимое и необязательное. В нем, безусловно, слышалась отрадная свобода. Но и несвобода - тоже. Оба значения словно бы слипались, контаминировались. Историческое своеобразие традиционного понятия гласности в России жестко определяется как раз его неопределенностью, существованием на подвижной, размытой границе между несвободой и свободой, воспоминанием и надеждой.