Пронзительные песнопения становятся громче, оглушительнее, ударяя в голову со всех сторон. Я не могу плакать, замороженная реальностью, которая вызывает в моем мозгу короткое замыкание, навсегда меняя мой взгляд на мир. На мой безмолвный вопль не откликается никто, никто не приходит меня спасти. Иисусе Христе, как же ты мог допустить такое?
Облаченные в черное монахини с пустыми лицами и улыбающиеся священники раздают гостию[23], тело Христово, из священной чаши; кровь Христова проливается на священную белую ткань. Дети, продвигаясь вперед, тоже получают маленькие испорченные кружочки, благословленные этим абсолютно неправильным ритуалом, от которого закипает мозг. Когда я оказываюсь на пороге ада, духовный наставник манит меня переступить порог адской жестокости.
«НЕТ!»
Я никогда не приму этого причастия. Я не стану частью этого.
«Нет, нет, тысячу раз нет».
Я мотаю головой из стороны в сторону, враз потеряв голос, и не могу выговорить слова, вновь и вновь повторяющиеся у меня в голове: «Нет, нет, нет».
Сильные пальцы сжимают мои руки, без необходимости удерживая меня на месте: я уже и так впала в замороженное, парализованное состояние. Убежать невозможно: все пути перекрыты, и, переводя взгляд с пустого лица на хмурое, я без малейшего проблеска надежды понимаю, что от тьмы этих теней деваться некуда. Тем не менее мой разум говорит: «Нет. Я не возьму это в рот. Это не может быть истинно. Вы не правы. Я никогда больше не поверю вам и вашей лжи о Боге».
«Господи, помоги мне, – безмолвно кричу я изо всех сил. – Пожалуйста, Господи, помоги мне».
Никто не слышит. Никто не приходит на помощь. Удерживаемая с обеих сторон, я больше не борюсь, пока сияющее золото богатой чаши не оказывается перед моими глазами, и обманчивая чистота лилейно-белой гостии не возносится высоко в воздух. «Нет, нет, не буду!» Я стискиваю губы и кидаюсь вправо и влево, вправо и влево, вправо и влево, как можно сильнее ударяя головой и шеей по человеческим порокам, которые удерживают мое юное тело. Я откидываюсь назад и падаю на пол. Еще больше рук обхватывают мою голову, продолжая без устали прижимать к моим губам испорченное причастие.
«НЕТ!»
Я сжимаю губы, а он продолжает проталкивать, его жестокие глаза требуют моего послушания. Эти глаза прожигают мне лоб. Я стараюсь не смотреть прямо в них, поскольку боюсь, что они заставят меня исчезнуть совсем. Он обладает силой, способной украсть жизнь.
На лицо и на волосы мне капает чужой пот: ведь священник тоже напрягается. Наконец челюсть моя поддается, и в мгновение ока – быстрее, чем я успеваю судорожно вдохнуть – хлебная пластинка проскальзывает внутрь. Мой рот вновь закрыт, и испорченная гостия, растворяясь во влаге слюны, навсегда остается во мне.
Это воспоминание всегда было самым тяжелым. Говорить об этом и вовсе было немыслимо. Хотя ритуальная нотка присутствовала в некоторых воспоминаниях о сексуальном насилии, самым ужасным оставалось это воспоминание, с его отвратительно невероятным содержанием. Долгие годы я искала объяснения, почему именно оно стало одним из самых ярких. Высказывалось предположение, что такие вещи часто проводят, чтобы еще прочнее замкнуть уста жертве и держать ее в узде. Не могу сказать наверняка, что это так. Мне известно лишь то, что я помню увиденное глазами маленького травмированного ребенка… и воспоминания эти преследовали меня все дни моей жизни.
На протяжении веков пища служила связующим звеном мира людей с миром духов, когда ее раздавали в ритуале «кормления» в рамках религиозного обряда. Когда меня принудительно накормили гостией, означало ли это окончательную попытку обрести надо мной власть? Или это должно было, как с Персефоной, стать знаком моей нерушимой связи с подземным миром? Такая нерушимая позиция, безусловно, помогала удерживать высшую власть священникам, способным, казалось, лишить жизни в один миг.
До одиннадцати лет я жила через дорогу от церкви и школы. Мать рассказывала, что, когда со мной жестоко обращались, я уходила на несколько часов, а возвращаясь, очень расплывчато объясняла, где была: «на улице» или «в парке». Поскольку у нее на руках было еще трое младших детей, мама не могла меня искать, и уж конечно у нее не было причин полагать, что я в опасности. Район наш был невелик и потому казался относительно безопасным. Наибольшую озабоченность вызывали наши игры с мячом на проезжей части и гараж, который служил нам крепостью и с крыши которого легко можно было свалиться. Никто не думал ни о каких грабителях, и конечно же, никто не сомневался в нашей безопасности в то время, когда мы находились на попечении священников или монахинь.