Читаем А как будешь королем, а как будешь палачом. Пророк полностью

С тех пор я почти каждый день встречался с Хелей. Когда стало тепло, мы в воскресенье после полудня шли к реке и, раздевшись догола, лежали, спрятавшись в ивняке. Чтобы нас никто не услышал, никто не увидел, никто нам не помешал, мы тихонько хихикали, прижавшись губами к высокой, пахнущей улитками и рыбой траве. А когда нам надоедал ивняк, когда мы, потные, должны были все время передвигаться за солнцем, выходили мы, тоже голые, к реке и лежали на горьковато пахнувшей траве. И несколько раз, придумывая забавные истории, мы даже призывали к себе всю деревню, чтобы увидела она, как лежим мы в богородицыной траве, подложив руки под головы, опустив ноги в реку.

Когда я вечером возвращался домой, то пошатывался от усталости. Я хлебал оставленное матерью молоко, глотал хлеб и пробирался украдкой в ригу. Я чувствовал себя так, словно весь вечер таскал из окрестных садов самый лучший золотой ранет и самые сочные груши. Сено пахло телом Хели. А когда утром, раздевшись до пояса, я мылся холодной водой из колоды и рассматривал свое тело, все в синяках и укусах, дрожь проходила по спине, и смеялся я, и из озорства обрызгивал бродившего у сада пса. Все чаще брал я мать на руки и, бегая с ней по дому, напевал веселые припевки. И когда я ставил мать на пол, она, подбоченясь, наклонив голову набок, говорила:

— Похудел ты у меня, сыночек. Похудел и почернел. Но мне кажется, что это не от молитвы и не от тоски, сыночек.

В это время я выгреб из-под печи, из тайников, из сарая куски меди и алюминия, принесенные с войны, и отдал их кузнецу. Только теперь снова захотелось мне справить вишневую бричку. Я подумал, что хорошо будет держать ее дома, чистить золой до блеска ее оковку, а когда время придет, выкатить ее в сад, посадить в нее мать, подъехать к дому солтыса и, щелкнув кнутом, позвать Хелю прокатиться.

Ребята-партизаны тоже заметили, что на меня солнышко женское светит. Да и неудивительно, ведь они видели меня почти каждый день с Хелей. Они, особенно Павелек, не упускали случая подшутить надо мной. Говорили, что, вероятно, капрал не то по ошибке, не то ночью засеял все поле укропом и любистком. Укропом и любистком. И, хлопая меня по спине, добавляли:

— Но на следующий год, капрал, будьте внимательнее и не засейте случайно всю округу, до самого костела, укропом, укропом и любистком. И когда вы, капрал, соберетесь с укропом этим, с любистком этим в поле, то мы вам для охраны Павелека дадим. А уж он вам, капрал, точно скажет, как и сколько этих заморских диковинок посеять.

Я отбивался от них, как мог. Но когда мы шли на учение в лес или к реке, я не донимал их муштрой. Они еще помнили учения после того, как были убиты почтальон и солтыс из-за реки, когда с ребят чуть штаны не сваливались и они садились на землю, дыша тянуло, как загнанные собаки, но теперь они улыбались мне, угощая сигаретой или яблоком.

Я знал, что они больше не смотрят на меня так, словно у меня вместо головы выдолбленная тыква с горящей свечой в середине, словно у меня за плечами вырастают огромные крылья летучей мыши. И ни разу не намекнули они ни на почтальона, ни на солтыса. Павелек, а только ему я сказал, что убил полицейского, не доложил об этом капитану и цугсфюреру. А когда мы возвращались домой из лесу, с реки и я приглашал Павелека к себе на сеновал, он улыбался, качал головой и шел домой.

Даже капитан, хоть помнил почтальона и мою стрельбу в осину, перестал донимать меня. Каждый раз, когда ребята отправлялись в соседнюю деревню, чтобы отколотить слишком усердного солтыса или наголо остричь какую-нибудь девчонку, заигрывавшую со швабами, он клал мне на плечо руку, созданную для молитвы, и отправлял домой. Случалось, правда, что он посылал меня в соседний повят с оружием, листовками и радиоприемником, но тех нескольких жандармов, пущенных в расход в наших местах, отправили на тот свет партизаны из соседнего округа.

И до самой поздней осени, чуть ли не до зимы, мне не приходилось говорить себе:

— Это ты убил. Ты убил, Стах. Ты, Моисей.

Даже когда надо было убить жандарма в деревне за Дунайцем, капитан не позвал меня к себе и не подал оружия, завернутого в приговор. Мы сидели в риге и из накрытой платком конфедератки капитана тянули камешки. Все камешки были белыми, кроме одного, черного. Я тянул последним, и поэтому мне не пришлось подходить к конфедератке.

Но когда я убил жандарма и бросил черный камешек в реку, я не сказал ничего об этом Хеле. И не должен был говорить себе втайне от всех:

— Ты убил. Ты, Стах. И ты, Моисей.

Ведь они больше не являлись мне, и не нужно было говорить, что это они убили. Только когда в начале зимы мы уничтожили пост жандармерии в соседнем местечке и я руководил взводом, приводящим приказ в исполнение, я каждую ночь, ворочаясь с боку на бок, шептал, а засыпая, кричал:

— Ты его убил! Ты! Ты! Ты!

Перейти на страницу:

Все книги серии Библиотека польской литературы

Похожие книги