— Ничего я не выдумал. Не хотел я выдумывать. Как пришли они и убили Стаха, и Моисея убили, и викария, и поручика, так и появился ОН. Как шел я к почтальону, к солтысу из-за реки, к полицейскому, к жандарму, к эсэсовцам и вытягивал руку с пистолетом и рука у меня белела, словно ее из извести вынули, так убивал их ОН. И теперь убивает. И будет убивать. ОН. Говорю вам, солтыс, ОН.
— Если ты так считаешь, дело твое, Петр. Только тут так же, как с тем яблоком золотым. Мне-то все равно. Раз Хеля знает и говорит, что это ОН, значит, так и есть. Лишь бы на дитя не пало, Петр. На дитя.
20
Мы договорились, что свадьбу устроим в начале сентября, сразу после жатвы. Хеля, кроме коровы, кое-какой мебели да утвари, должна была получить в приданое поле возле зарослей терновника, рядом с нашим. Я и раньше, прежде чем мы нашли друг друга в огородах, пару раз входил в наливавшуюся на том поле пшеницу, а потому и теперь, спустя два-три дня после сватовства, отправился, не откладывая в долгий ящик, к терновнику. И не скажу, чтобы мне стыдно было, когда в рубашке с короткими рукавами расхаживал я вдоль и поперек по пшеничному полю. Потому-то, когда солтыс с женой собрались его косить, я напросился с ними.
Правда, солтыс хотел, чтобы я шел первым, но мне удалось вытолкнуть его на первый прокос. Не стараясь его догнать, я шел за ним. Скошенную пшеницу, чистую, как слеза, подбирала Хеля. Я то и дело останавливался, будто бы для того, чтобы наострить косу. А на самом деле — чтобы посмотреть на Хелю и спросить, не болит ли у нее что-нибудь. Связав охапку пшеницы перевяслом, она бросала сноп на стерню, подавала мне кофейник и отвечала:
— Все хорошо, Пётрусь. Все.
А с солтысом я почти не разговаривал. Когда, скосив ряд, мы садились на краю рва, в терновнике, чтобы выкурить по цигарке, он приглядывался ко мне украдкой, словно хотел рассмотреть во мне того хищного коршуна, о котором я говорил: «ОН».
Чтобы убедить солтыса, что и вправду есть ОН и даже самое малое перышко не падет на Хелю и на наше дитя, я через две недели после нашего обручения пришел к нему, держа в кармане вынутый из чупаги стилет. Солтыса я позвал в другую горницу. А когда мы остались одни и двери были заперты на ключ, я вынул стилет из кармана и положил его на стол. Солтысу я велел снять со стены деревянный крест с Иисусом Христом. Положив стилет на крест, на истерзанное тело с прибитыми к дереву деревянными руками и ногами, с пронзенным копьем боком, я приказал солтысу стать смирно, поднять два пальца правой руки и принести присягу. А когда он одним из последних в деревне сделался партизаном, я приказал ему повторять за мной:
— Я, солдат, партизан, пока еще живой и в здравом уме и твердой памяти, видя это колом искалеченное тело, клянусь им и всеми, кого искалечили, забили, кому бок пронзили, что буду убивать. И я буду — ты, и ты будешь — ОН.
С той поры солтыс ходил на ученья вместе с нами. Я принес ему одну из двух моих винтовок. А после того, как жена, которую он слушался, словно теленок, почуявший полный подойник пенистого молока, застала его за чисткой винтовки и принялась на него кричать, а он впервые добрался до ее загривка, смотрел на меня солтыс, как на императора Франца-Иосифа, когда тот ему на фронте фляжку с ромом вручал, как на Витоса, которого горцы в бричке несли, как на помещика, что на дожинках сигарету от двадцатизлотовой бумажки прикуривал.
В это самое время в нашу деревню и во всю округу прибывало с фронта все больше немецкого войска. Потому-то мы и перестали ходить к реке и ездить в лес. Теперь мне хватало времени помогать Хеле готовиться к свадьбе. Ведь мы хотели, чтобы на нашей свадьбе было полно народу. После второго оглашения я отправился с Хелей в костел исповедаться. Не исповедовался я с тех самых пор, как сговорился с Ясеком на хорах. Даже на пасху, хотя мать приносила от приходского ксендза лично мне адресованное приглашение. Я отдавал его кому-нибудь из ребят потрусливее, а тот хлебным мякишем приклеивал его к своему и так возвращал ксендзу. Теперь же делать было нечего.
В костел мы пришли, когда начинало смеркаться. Если не считать старого, шаркавшего ногами костельного сторожа да трех богомолок, что вздыхали по углам, в костеле было пусто. Хеля пошла за ксендзом к нему домой. Он пришел и, усаживаясь в исповедальне, поманил рукой Хелю. Прежде чем пройти между скамьями, Хеля, кутаясь в летнюю шаль, наклонилась и шепнула мне на ухо:
— Говори, что ОН.
Зная, что ксендз любит выпытывать мельчайшие подробности, я решил попробовать по-другому. Исповедь я обдумал еще несколько дней назад, во время жатвы. Когда Хеля поднялась с колен, я сорвался со скамьи, словно подо мной вдруг зажгли костер. Опустившись на колени у исповедальни, я поцеловал епитрахиль, не коснувшись протянутой к моим губам старческой руки. Ксендз кашлянул и, отодвинув руку, шепнул:
— Говори, сын мой, отчего тебе больно.