– Пост-то держали? – имея в виду три дня без скоромного перед причастием, спросил отец Николай.
– Я молочное ела, – призналась Танюша.
– И я, – честно сказал Алеша.
– Ну, Бог с вами, но потом, как поженитесь, я уж вас прошу…
– Конечно, батюшка!
Спозаранку жених с невестой тайно покинули дачи и вывели велосипеды на Морскую улицу.
– Вперед, – сказала Танюша. Если не считать странной и страшной истории с фрау Апфельблюм и Селецкой, все шло прекрасно, и с каждым днем все ближе был белокрылый «фарман». А о моторе и машинном масле девушка старалась не думать.
– Холодно, – сказал, ежась, Николев.
– По дороге согреетесь.
– Я лучше возьму тужурку.
Оставив Танюше свой велосипед, Алеша побежал обратно.
Морская улица, хотя и не такая роскошная, как главный променад штранда, Йоменская, была благоустроена для гуляний и обсажена жасмином и акациями. Чтобы не попасться на глаза молочнице (во сколько приходила молочница, Танюша, понятно, не знала, но предполагала – ни свет ни заря), девушка встала за кустами.
Ей не так уж часто приходилось видеть летнее утро – а на штранде оно было просто замечательное, пели незнакомые птицы, пахло морем, если задрать голову – взор радовали янтарные под солнечными лучами стволы сосен, куда более высоких и прямых, чем под Петербургом, да красиво кружащиеся чайки. Чаячья романтика объяснялась просто – птицы высматривали рыбачьи лодки, идущие с ночного лова. Крупную рыбу понесут сразу же на рынок или к коптильням, а попавшая в сети мелочь – законный завтрак чаек. У них и ужин бывал законный – вечером, когда на пляж выходили дачники, у многих был припасен кусок хлеба для птиц. Насладиться закатом и развлечься чаячьей ловкостью – они же ловят кусочки на лету, стремительные, куда до них аэропланам! – вот прекрасное завершение долгого, спокойного и полного маленьких радостей летнего дня. Потом – взойти по дощатым настилам, пересекающим полосу прохладного мелкого песка, по щиколотку глубиной, и медленно разойтись по дачам, перекликаясь напоследок, уславливаясь о завтрашнем дне…
Танюша замечталась: обо всем сразу, и о своем явлении на ипподроме в качестве замужней дамы, и о подвенечном платье – жаль, что не будет настоящего, с дорогими кружевами, но если стянуть прекрасную белую блузку госпожи Терской, с шитьем и ленточками, и белую юбку Полидоро с пуговичками на подоле, а на голову – утащить газовый шарф опять же у Терской, то получится неплохо. Только нужно будет все это проделать ночью…
Девушка как раз думала, как бы исхитриться отутюжить блузку, когда услышала шум велосипедных шин. Она удивленно повернулась на звук – те дачники, что приехали на штранд лечиться, конечно, вставали очень рано, брали ванны, пили особую сыворотку и взятую с глубины морскую воду, делали на пляже гимнастические упражнения, совершали часовой моцион, но рассветное катание на велосипедах вроде бы доктора никому не прописывали.
К калитке мужской дачи действительно приближался велосипед, но – с двумя ездоками. Один, стоя, крутил педали, другой ехал в седле. Первый был кто-то совсем незнакомый, с широким и простым лицом, с седоватыми усами, в фуражке и рубахе из небеленого холста, перехваченной черным кожаным ремнем, в зеленых штанах и высоких сапогах. На голове у него была фуражка с кокардой – в овале два почтовых рожка и молнии. На раме он пристроил большую сумку, ремень которой наподобие портупеи пересекал грудь. Словом, человек этот был почтальон – один из тех, кого нанимали на летнее время, когда на штранде появляется несколько тысяч бездельников, развлекающих себя перепиской.
Почтальон остановил велосипед у калитки, пассажир соскочил, и тут оказалось – это Енисеев.
Он что-то сказал велосипедисту, хлопнул его по плечу, и тот укатил в сторону Дуббельна. Енисеев же огляделся, снял соломенную шляпу-канотье, без которой уважающий себя дачник не выйдет из дому даже в ливень, расстегнул просторный светлый пиджак – и заорал бесстыжим пронзительным голосом:
– Мы шествуем величаво, ем величаво, ем величаво, два Аякса два! Ох, два Аякса два!
Распевая эти осточертевшие Танюше куплеты, он ввалился в калитку и пошел через двор, выписывая ногами загогулины. Вдруг он замолк.
– Боже мой… – прошептала Танюша. Ей отчего-то стало страшно.
Минуту спустя из той же калитки выскочил Николев в тужурке. Девушка бросилась к жениху.
– Алешенька, это что-то ужасное…
– Да, я видел. Тамарочка, он упал на клумбу, ту, с ноготками, и сразу заснул. Кокшаров с него шкуру спустит… извините…
– Алеша, он вас заметил?
– Не знаю, Тамарочка, он шел прямо на меня и, наверно, видел, но он шел прямо, понимаете? Я от него шарахнулся…
– И после этого он заснул на клумбе с ноготками?
– Ну да… Тамарочка, давайте я его попробую в дом затащить. Утром прохладно, он схватит какой-нибудь ревматизм, он же человек пожилой.
Пожилой возраст для Николева пока что начинался лет с двадцати пяти и сильно зависел от наличия бороды. Что касается дам – тридцатилетнюю кухарку он полагал старше, чем мадам Эстергази, и не скоро должен был наступить для него возраст точного понимания таких тонкостей.