– Юлия, идите к кухонному окну и крикните мне оттуда, что вы видите. И она крикнула: «Ой, дым из окна второго этажа. Люди… мамочки… Гриша!» и выбежала из квартиры.
Следствия еще не было, но я уверен, что оно ничего не даст: в лучшем случае, выяснится, что пожар возник при неясных обстоятельствах. Я в это дело постараюсь не вмешиваться. Жаль маму. К тому же, очевидно, что концов не найти. Пожар возник в комнате ребенка, скажут: играл со спичками, мать ребенка отсутствовала: находился без присмотра. Моя записка Юлии… мне кажется, она не даст ей хода: ей и ее семье сейчас важно поскорее, без шума, уехать.
Гершин с женой успели выбраться, Юдину прабабку с трудом откачали – она задохнулась от дыма и потеряла сознание. Её вытащили пожарные. Хуже всех пришлось маленькому Грише. Он стоял у раскрытого окна – вокруг полыхало пламя – и кричал: «Мама, спаси меня, мама, спаси меня!»
Никто из стоящих под окном не решался броситься в огонь. Ждали пожарных. И если бы не Катька, Гриша бы погиб. Катька Тураева каким-то образом сумела вскарабкаться на подоконник, схватила мальчика и бросила его на руки толпе. Его подхватили.
От горящих занавесок у нее занялось платье. Ей кричали: «Прыгай, прыгай», но она не прыгала. Наверное, боялась высоты. Она стала живым факелом. Спасти ее не удалось.
Вот и все.
Я лежу, смотрю в потолок, вспоминаю. Рядом – мама. Сегодня с утра она отправилась на рынок – ребенку нужны овощи, и в моем распоряжении часа два.
Сейчас я выну кассету и снова зарою ее на детской площадке.
Моя затея не удалась.
Я не попал в «неведомую глубь». К лучшему ли? И что дальше? Я лежу с закрытыми глазами, один раз сквозь дрему мне привиделось Катькино лицо. В нимбе пламени. Она стала мученицей, как ее прабабка Кетеван.
Катя, ты меня слышишь?
Прости меня, если можешь. И жди. Я – не задержусь.
Афинская школа
«Школа – всякое положенье человека, где он волей-неволей приобретает находчивость, опытность и знание»
– Любочка, я устал.
– Сейчас, сейчас, Наум, сядем.
Бульвар раскрылся перед нами. Впереди блестел на солнце пруд, там плавали лодки, а, возможно, и лебеди, отсюда трудно было разглядеть. Народу в этот жаркий день на B-n Common, аналоге московских Чистых прудов – было даже слишком много. Под сенью свежей листвы шли веселые молодые пары, гибкие шоколадные девицы легко катили коляски со спящими младенцами, стройные юноши в шортах и кроссовках прогуливали породистых собак. Вот и скамейка – милая девушка с книгой в руках поднимается, делает жест рукой, словно приглашая сесть, и удаляется по направлению к пруду. Усаживаем Старого Поэта. Видно, что он устал, хотя мы прошли от машины совсем недалеко. Он не рад прогулке. Красота природы ему не видна – он слеп. Полдневную жару, хоть и на свежем воздухе, он бы спокойно променял на домашний покой, прогулку – на лежание в постели, сон, вялые мысли, монотонный голос читающей Любочки, жужжание кондиционера… Это все она, Любаня. Она захотела «на природу», что значило для нее – «на свободу», захотела вырваться из домашней тюрьмы на солнышко, может, в последний раз.
– Ты понюхай, Наум, как пахнет.
Действительно пахло – как всегда в начале весны – чем-то чудесным, клейким, эфирным.
– Люба, давайте я вас сфотографирую вон под тем деревом – видите?
В нескольких шагах от скамейки, ближе к пруду, стояло дерево-шатер, с опустившимися почти до самого асфальта ветвями. Сережа позвал к нему Любочку – фотографироваться. Я осталась со Старым Поэтом: «Наум Семеныч, чего бы вы сейчас больше всего хотели? Минеральной воды? Мороженого?»
– Чего бы я хотел? – он сидит с закрытыми глазами, но внезапно их раскрывает. – Ты спросила, Кирочка, чего бы я хотел?
Он снова закрывает глаза и говорит словно из сна:
– Очутиться в Москве.