Агамбен противопоставляет секуляризации профанацию. Обособленные вещи снова должны быть предоставлены в свободное пользование. Тем не менее агамбеновские примеры профанации на удивление слабы: «Что это значит – профанировать дефекацию? Уж точно не возврат к мнимой естественности или получение удовольствия от извращенных действий (что все же лучше, чем ничего). Речь, напротив, идет о том, чтобы археологически подойти к дефекации как к полю полярных напряжений между природой и культурой, частным и публичным, единичным и общим. То есть научиться новому использованию испражнений, как дети пытаются делать на свой лад, прежде чем ввести подавление и обособление» [61]
. Либертен де Сада, который лакомится экскрементами дамы, по-видимому, практикует эротику как трансгрессию в понимании Батая. Но что значит профанировать дефекацию по ту сторону трансгрессии и ренатурализации? «Профанация» должна снимать подавление, которому подвергает вещи теологический или моральный диспозитив. Агамбеновский пример профанации в природе – это кошка, играющая с клубком шерсти: «Кошка, играющая с клубком, как если бы он был мышью, – в точности как ребенок со старинными религиозными символами или с объектами, которые принадлежали сфере экономики, – специально понарошку использует приемы, свойственные хищнику <…>. Эти приемы не исчезают, но благодаря подстановке клубка вместо мыши <…> они дезактивируются и таким образом открываются для нового возможного использования» [62]. Агамбен полагает, что во всяком предназначении есть принуждение, от которого профанация должна спасти вещи, сделав их чистыми «средствами без цели».Тезис секуляризации скрывает от Агамбена особенность одного феномена, который уже несводим к религиозным практикам и даже противостоит им. Может быть, в музее вещи и «обособляются» так же, как в храме. Но музеефикация и выставление вещей напоказ как раз и уничтожают их культовое значение в угоду выставочной стоимости. Поэтому музей как место экспозиции – это противоположность храма как места отправления культа. Туризм также противостоит паломничеству. Он производит «не-места», тогда как паломничество связано с
Агамбен также пытается осмыслить наготу по ту сторону теологического диспозитива, то есть «вне влияния грации и благодати и вне соблазнов развращенной природы» [64]
. При этом он рассматривает выставление напоказ как отличную возможность профанировать наготу: «Существует бесстыдное безразличие, к которому манекенщицы, порнозвезды и другие профессионалы показа должны приучиться прежде всего: не предъявлять к показу ничего иного, кроме самого показывания (то есть собственной абсолютной медийности). В этом случае лицо нагружается выставочной стоимостью вплоть до того, чтобы лопнуть. Но именно через это обнуление выразительности эротизм проникает туда, где не мог бы иметь места: в человеческое лицо <…>. Показанное как чистое средство вне любой конкретной выразительности, оно становится доступным для некоего нового применения, для новой формы эротической коммуникации»[65]. Но выставленная напоказ нагота без тайны и выразительности подобна порнографической наготе. Лицо в порнографии также ничего не выражает. В нем нет выразительности и тайны: «Чем дальше от одной фигуры к другой, от соблазна к любви, затем от желания к сексуальности и, наконец, к откровенной порнографии, тем больше мы приближаемся к малейшей тайне, малейшей загадке <…>»[66]. Эротическое всегда содержит тайну. Лицо, нагруженное выставочной стоимостью до того, чтобы лопнуть, не обещает никакого «нового коллективного применения сексуальности» [67]. Вопреки ожиданиям Агамбена, выставление напоказ напрямую уничтожает всякую возможность эротической коммуникации. Непристойным и порнографическим является лишенное тайны и выразительности голое лицо, сведенное к своей показанности. Капитализм усиливает порнографизацию общества, представляя все как товар и выставляя все напоказ. Он не знает другого применения сексуальности. Он профанизирует эрос в порно. Профанизация здесь не отличается от агамбеновской профанации.