«В горах госхозов осталось мало. Здесь горец сам решает, будет ли он пахать и сеять весной. Чаще всего вспахивают лишь приусадебные участки. Можно было бы вспахать и засеять бывшие колхозные поля, склоны гор, но нет техники и семян. Горцы опасаются, что затраты не оправдают себя. В своих индивидуальных хозяйствах некоторые сельчане пашут дедовским способом: с помощью быков и однолемехового плуга. Но и быки есть не у всех. Владельцы скота помогают вспахать огород вдовам, сиротам, инвалидам»[106]
.Сложно представить себе более яркий пример деградации производительных сил. В июне 1999 года Музаев в том же духе отмечает, что «сельское хозяйство приходит в упадок, особенно в горной зоне»[107]
. Не лишним будет также заметить, что такой замкнутый тип хозяйствования, наслаиваясь на местность и исторический опыт, не мог не привести к возрождению традиционности в её самом худшем, средневековом смысле. Подобная среда оказывается легко уязвимой для лозунгов национал-популистов и впоследствии ваххабизма. Весьма верно замечал Маркс, что «средства труда не только мерило развития человеческой рабочей силы, но и показатель тех общественных отношений, при которых совершается труд»[108].Тут хотелось бы, с позволения читателя, сделать небольшое отступление. Не только о производственных отношениях здесь следовало бы вести речь, но и о общественных отношениях в принципе (эта категория шире). Примечательно, что уже упомянутый нами демограф Бабёнышев считает процессы, происходившие с нравственными ориентирами чеченцев в тот период, далеко выходящими за общесоветские тенденции. Само собой падала роль образования как ценности (зачем оно, если больше не является социальным лифтом?), падал статус женщины в обществе (даже интеллигенция отзывалась о попытках советской власти поднять статус женщины в мусульманских странах крайне пренебрежительно) и так далее и тому подобное. Всё это характерно для бывшего Союза в целом, но процесс вышел за рамки простого возврата к традиционным ценностям. Например, катастрофически упало уважение к старшим, а в вайнахском обществе это одна из несущих конструкций. После Первой чеченской войны началось стремительное проникновение агрессивно настроенного в отношении местного суфистского ислама арабского салафизма (ваххабизма) в республику. Это тоже ни разу не возврат к традициям.
Ещё более пёстрой картину делает факт умопомрачительного роста роли кровной мести в жизни общества. Уже хотя бы потому, что в исламе крайне негативное отношение к кровной мести. Это вообще считается пережитком от адатов — доисламского традиционного права. В 1995 году одобрение кровной мести выражали 80—90 % мужчин и 55—60 % женщин[109]
. Это довольно занятная для историка (но наверняка печальная для современника) эклектика ещё ждёт своего исследователя. Вообще идеологическую составляющую чеченского сепаратизма тех лет сейчас довольно сложно реконструировать уже потому, что большинство источников по данной теме либо не в открытом доступе, либо являются подсудным делом.Но уже на стадии гипотезы можно принять как данность, что государственная машина ЧРИ лишь прикрывалась лозунгами «национального возрождения», на деле поощряя формы сознания весьма далёкие от тех, что давали как советские общественные институты, так и традиционные вайнахские. Скорее всего, идеологическая модель в Ичкерии была очень эклектичной (помимо вышеперечисленного, местный ВЛКСМ, а это весьма стандартная ступень в жизни любого советского человека, так и продолжил работать при новой власти, просто сменив вывеску на Союз молодёжи Чечено-Ингушской Республики[110]
) и утилитарной, что делало её предельно грубой и мифологизированной, но пригодной для массового потребления теми маргинальными социальными слоями, на которые она была рассчитана. Нужно ли говорить, что практически вся интеллигенция республики от новой власти решительно отвернулась.Тем не менее, вернёмся к основной линии повествования.