Поворачиваясь, лицо искажалось болью и ужасом. Ее тело ослепляло меня. Ее лицо, к страданию и уродству которого не возможно было привыкнуть, — приводило в трепет, выворачивало наизнанку душу.
Однажды сочетание острого стыда и боли полоснуло меня по глазам — и я не смог смотреть на нее, но следил вокруг, избегая прямого видения. Я продолжал наблюдать за ней и собакой, но только вскользь, я следил за зрением вокруг, удовлетворяясь лишь динамикой диспозиции.
Ночью, когда настольная лампа гасла, и луна пробиралась косым парусом на край ее постели, луч наползал на отброшенную руку, на плечо, начало груди, — рассудок мой мутился и, едва удерживаясь от порыва броситься вниз по переулкам, к ее дому, — я выходил на крыльцо, и сладостное лезвие желания, нестерпимой тягой надрезав грудь, невесомо поднимало меня в воздух.
Однажды она заснула так, что полночи пролежала на левом боку, скрывая поврежденную часть лица — и я не мог оторваться, я сидел перед трубой, подолгу дрожащими пальцами оттягивая распухшее веко, наконец отстранялся, зажигал спичку — и жадно прикладывался к папиросе, тут же перекидывал гильзу между безымянным и средним, досылал холодную затяжку из горсти. После стравливал дым и, откашлявшись, блаженно опускал веки, чтобы вновь и вновь с наслаждением почувствовать под ними пустые глазницы — и как в них ровный лунный свет, напитанный вытекшими глазами, их перламутровым молочком, облекает, обтекает ее тело.
И наконец что-то вдруг звякнуло, хрусталиком скатилось под ноги — и, уловив ее движение во сне, ее полуоборот, я заснул, устрашившись вновь приложиться к окуляру.
Очевидно, девушка боялась Дервиша не меньше моего.
На рассвете она выгуливала пса по пустынным улицам, иногда спускалась с ним на пляж. Точнее, пес, будучи неподвластен поводку, своевольно выгуливал ее. Превосходя раза в полтора по массе, он не воспринимал одергиваний. А вот она, случалось, падала от порывов его хода. Один раз я видел, как пес жестоко протащил ее по земле. И тогда я понял, откуда у нее ссадины на коленях и локтях. Девушка ни за что не хотела выпустить поводок. Метров десять протянула, подтягиваясь, припадая на колено. Взнуздав волкодава, она заплакала от напряжения и боли. В ее остервенелом желании овладеть псом — я увидел необъяснимую страсть. В какое соревнование она с ним вступала?
Поводком служила парашютная стропа, с характерными штрипками под карабин и капроновым плетением. Благодаря чему я с романтической тупостью связал занятие воображаемого — подлинного хозяина Дервиша с профессией летчика, с постоянными командировками в неизвестность и т. д.
Я не видел, чтобы волкодав реагировал на кошек, или на других собак. Однако, за ним наверняка водились грешки; сонм умерщвленных одним прикусом пуделей и такс порой бессмысленно стенал в моем воображении. Девушка предпочитала гулять с Дервишем на рассвете или поздно вечером, когда на улицах почти не было прохожих. Она так поступала совсем не потому, что стеснялась показывать кому-то свое обезображенное лицо. Ее походка и манеры были смелы и ничуть не смущались встречных.
Все же, глядя на ее сложную борьбу с пляшущим поводком, я видел, что еще не ясно, кто сильнее. Парашютная стропа, соединявшая их, была все-таки больше пуповиной, чем страховкой. И при мысли об этом у меня темнело в глазах.
Пес вел ее, тычась по сторонам — совсем слепой не то от возбуждения, не то из презрения к расхожему миру, в котором нет ни овец, ни волков. Или есть их подражания, но границы между ними так размыты, что перед Дервишем, в понимании его чутья — это было скопище шакалов, делящих падаль с воронами.
Он обнаруживал интерес — и то поверхностный — только к местам нужды. Возбуждение его было общим: обложная городская местность не была его средой обитания, и он был погружен в тоскливую ярость дикого зверя, униженного неволей.
Однако, мелькало у меня в мыслях, — и она была отчасти зверем: униженным, смиренным клеймом трагедии, — так казалось мне, когда в своем воображении я лишал ее добродетели.
По утрам, пока пляж еще оставался пустым, она купалась. Привязывала Дервиша к лежаку и входила в воду. Через некоторое время пес начинал скулить, подвывать, лаять, тянуть поводок. Тогда она поворачивала обратно и плавала около берега, или лежала у самой кромки воды, принимая в себя легкость набегающих волн. Восходящее солнце обливало ее кожу.
Выйдя из засады, я открыто шел далеко в сторону, к спасательной станции, раздевался, и поспешно входил в воду — в ту же воду, в которой была сейчас она, и глубина несжимаемо смыкала меня с нею, без ее ведома, тайным слепком облегала ее тело, как мой взгляд незримо облегал, ласкал ее с веранды, — так вода ласкала меня взаимностью.
Я дважды пытался пройти к дому девушки — и всякий раз плутал наглухо. В сплетении улиц и проулков, в сложном устройстве рельефа — дом Изольды, укрывшийся садами и заборами, казался недостижимым.