Отдыхающие, уморенные солнцем, купаньем, обедом, в обнимку с надувными кругами, матрасами, пляжными зонтами, с сумками через плечо, препоясанные газовыми шалями, полотенцами, вихляя филеями, шаркая сланцами, едва плелись по тротуару теневой стороны. Солнечные мягкие пятна и мозаика листвы обтекали их лица, волосы, кожу. Стукнув калиткой, они вешали мокрое белье на веревки и шлепали по направлению к кроватям.
Отдышавшись, я встал в сторонке и вытащил зубами пробку. Хлебнул.
Старик мельком глянул, выругался и достал из-под табуретки граненый стакан. Дунул в донце, протянул.
— А вам? — спросил я, принимая.
— При исполнении, — подмигнул старик.
Налил до краев и, обнаружив, что страшно дрожат руки, быстро понес к губам, расплескал, выпил. Налил остаток, протянул старику.
Зажав в зубах нитку, подтягивая пассатижами иглу, сапожник мотнул головой, — и я снова выпил.
— Извините, — спросил я, покачнувшись. — Интересуюсь. В том доме кто живет?
Скоро я сидел на скамейке и забивал с ладони козеножку, обильно рассыпая по голым коленям крошки. Наконец, прикурил, с легким треском зашлась, и затяжка обожгла дыха́лку.
В который раз к ларьку, за которым я примостился, кто-то подходил или подъезжала машина, кто-то обязательно стучал в жалюзи, потом в дверь, и кричал:
— Тань, а Тань?
После чего шел ко мне. Интересовался:
— Слышь, Татьяну не видел? Не была, нет?
Я уж хотел что-то в следующий раз соврать про Татьяну, но тут трава пробила, и спазма швырнула меня за скамью, к оврагу, опорожняя от портвейна.
Только проблевавшись, я смог понять то, что сказал мне сапожник. Что тут в Мисхоре нынче полно москвичей, за бесценок покупают дома, но больше квартиры, и вот прошлым летом купил этот заброшенный дом какой-то человек, немолодой, полтинник есть точно, приезжал сюда с ней, вроде с дочкой, красавица какая, собака была, и парнишка еще с ними лет двенадцати, прибыли на машине. Вот здесь ставил — здоро-овая такая, вроде американская, в кино такую видел, под самую будку подкатывал, да я-то чего, я не против, лишь бы людям где проход был. Почему знаю? Видел их часто, я ему еще кроссовки починял, один каши просил. Почему страшно? Собака как собака, большая только, на всю дурь мозгов не хватит, это верно. Так вот прошлый год побыли месяц, да пропали, — а этой весной, еще в конце марта, смотрю — он вдруг привозит ее и собаку. Ну, значит, привез, ночь одну машина постояла, и после не видал я его. Зато она тут как-то проходила мимо, поздоровалась. Я как глянул на нее, аж заплакал: «Дочка, что с тобой случилось?» «Обожглась дедушка, вот так-то. Хорошо еще жива осталась». Я говорю, конечно, что ж поделать, ничего, с лица воду не пить. Ну, пошла она, вот и разминулись. Гляжу ей вслед, фигурка легкая, длинноногая девчушка, красоты неписанной, — а у самого сердце болит, за что так.
Хорошо, но что она будет делать, когда кончатся деньги? Что мог я ей предложить? Взять с собой? Предложить — что? Себя — вместо Него? На фиг я ей нужен. Она смята, порушена, от нее ничего не осталось. Но как раз это — мой шанс. Быть с ней? Что это значит — быть с ней? Слиться, влиться, стать? Что это сейчас кипит во мне?! Героическая жалость? Страсть? Невозможность сжимает мое будущее в точку.
Ночью снилось, что пространство дернулось, мягко качнулось и остановилось, — мол, вот уже приехал, нужно выходить. Однако, долго не могу встать, отнялись ноги, хочу сказать себе: что вот, видишь, у тебя отнялись ноги, но голос не прорезывается, во рту не сглотнуть, — и тогда рывком встаю и выхожу в темноту, в какую-то горную местность, на вершину горы. За парапетом станции вижу навес базарчика, несколько будок. У мангала тлеет пир. Пахнет пряным дымом, шашлыком.
Я прохожу мимо, не откликаюсь на приглашение.
Мои глаза еще там, внизу — в бездне, в них еще стоит прерывистый зигзаг ее падения.
Шатаясь в поплывшем от слез зрении, я нащупываю дорогу и иду всю ночь, серпантином спускаясь в Гаспру, — иду с дикой, неисполнимой надсадой, которой, кажется, могу рушить горы. Она, эта надсада, смертельна, она торчит во мне подобно вогнанному клинку. С ней невозможно ничего поделать — она каменная, алмазная, достойная Зевса, зачинающего героя.
На восходе спускаюсь к морю. Выхожу на пляж, иду мимо сосредоточенной женщины, делающей дыхательную гимнастику, мимо храпящего вповалку мужика в тельнике, мимо мальчика, устанавливающего на доске парус. Раздеваюсь донага, швыряю себя в разливанную зарю — и плыву, плыву бешено, до изнеможения, до полусмерти, — до тех пор, пока не исчезает за волной Ай-Петри, пока не извергаюсь от ласки воды — в глубины — и облако звездной пыли, взорвавшись, клубясь внизу, ослепляет забвением — и потом рождает.
Тем утром я уследил, как пес понес по переулкам — и за ним Изольда, подобно шарику, по воздуху влекома, — и вдруг споткнулась, и этот зверь понес, и потащил, едва успела сдернуть петлю. Исчез. Присела на скамейку с краю, разрыдалась — не то от боли, не то из-за бессилия и униженья.