Берегом реки они возвращались в лагерь. Солнце светило низко, деревья на противоположном берегу закрывали его, местами оно выглядывало над прогалинами, и тогда длинные тени путников изгибались по камням, ширились и где-то за кустарником сливались в одну большую вечернюю тень.
– Ну как, отдышались после вчерашнего? – спросил Князев.
– Не маршрут – прогулка, – ответил Заблоцкий, и до него наконец дошло, что разгрузочный день Князев устроил не для себя.
«Завтра придется наверстывать упущенное, – думал Заблоцкий. – Надо скорей заканчивать планшет и переходить на восток. Так дай мне бог выдержать все это, не свалиться, не ослабеть, потому что выйти из строя сейчас – значит предать».
Первый чирей вскочил у Матусевича на запястье левой руки, ниже ямки за большим пальцем. Матусевич прижег его йодом и перебинтовал, чтобы не тревожил край рукава, а часы стал носить в брючном «пистоне». Рука побаливала, днем это как-то не замечалось, но по ночам кисть ломило и дергало. Случись такая болячка на правой – работать молотком было бы трудно.
Угнетало другое. За неделю он и Лобанов набегали около двухсот километров, два раза ночевали где придется, прямо на земле, согревая друг друга спинами, потому что возвращаться в лагерь было слишком далеко, переколотили тысячи больших и малых валунов – и все впустую. Невысокие вытянутые гряды ледниковых морен, окруженные болотами, содержали в себе все породы местного комплекса – от массивных кремовых доломитов нижнего кембрия до пузырчатых лав триаса. Не было только габбро-долеритов.
Спустя несколько дней Матусевич, умываясь, нащупал на шее прыщик. Он и его прижег и заклеил лейкопластырем, но через суткн было уже больно нагибаться и поворачивать голову.
– Подорожник приложить бы, – сказал Лобанов, – это ты простыл, когда мы на торфянике кемарили.
Но подорожника не сыскать было, как и дорог.
Они шли поиском от северного борта долины к южному, под прямым углом пересекая направление движения древнего ледника. До южного борта оставалось километров восемь. Достигнув его, они переместятся восточнее и пойдут в обратном направлении. И так до самого конца. До какого – никто не знал. До конца долины или до конца сезона, а, может быть, оба эти конца совпадут, и тогда…
Последнее время Матусевич все чаще думал о себе, о своей работе, о Нонне, которая осталась в Киеве, и в нем рождался тоскующий напев: «Ты одна, голубка лада, ты одна винить не станешь, сердцем чутким все поймешь ты, все ты мне простишь…» Он помнил и любил эту арию, и тема его далекой Ярославны была для него предвестником других тем, исполненных все в том же славянском миноре, где и грусть, и раздумья, и вера, и несгибаемая твердость. Глядя на развалы седых от лишайника глыб, он вспоминал: «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями?», и молоток в руке тяжелел, а округлая сопка, проглядывающая сквозь чахлые деревца, виделась исполинским шлемом. В такие минуты по спине его пробегал холодок, глаза влажнели от восторженных слез. Но длилось это недолго, и сам он никогда не мог вызвать в себе эти сладостные ощущения. Они возникали непроизвольно, как непроизвольно рождалась в нем музыка, и вместе с музыкой исчезали.
В маршруты они с Лобановым ходили теперь поодиночке. Получилось это само по себе. В первый же день у Лобанова откуда-то появился другой молоток, и он предложил:
– Ты иди по этой гривке, а я – по той. Если что будет, я покричу.
Видя, что Матусевич колеблется, он заверил:
– Не трухай, я к вашим камням третий год приглядываюсь. Габбро-долериты-то уж как-нибудь отличу.
Матусевич согласился, но предварительно устроил Лобанову небольшой экзамен на определение пород. Тот не ошибся ни разу. После этого они так и ходили – вместе и не вместе, не теряя друг друга из виду. Лобанов как-то заикнулся, что хорошо бы вообще маршрутить порознь, вдвое быстрей пошло бы дело, однако Матусевич и слушать не стал.
– Разве можно, Коля, – сказал он. – Нам Андрей Александрович доверился, а ты предлагаешь такое…
Лобанов усмехнулся.
– Ему теперь все до фени. Семь бед – один ответ.
– Нет, нет, что ты, – затряс головой Матусевич. – Не могу я его подводить, нельзя. У нас еще есть время.
– То-то и оно, что «еще», – проворчал Лобанов.
Третий чирей вскочил на бедре, и почти одновременно с ним на скуле – четвертый. Ночами Матусевича то знобило, то бросало в жар. Утром он с трудом поднимался, каждое неловкое движение отдавалось резкой, долго не утихающей болью. Чирьи росли, стягивали покрасневшую вокруг кожу и не собирались прорывать.
– Эк тебя корежит, – с гримасой жалости бормотал Лобанов, глядя, как его ведущий встает с постели. – Надо же такой заразе прицепиться. Говорил, одевайся теплее!
Матусевич молчал и старался не морщиться от боли. Он понимал в медицине чуть больше Лобанова и догадывался, что дело здесь не в простуде. Наверняка это был авитаминоз.
Теперь уже не отряд – группа Князева продолжала двигаться на юго-запад. Позади остался один из Тымерских порогов, если не самый большой, то самый опасный. На карте Князева он был помечен восклицательным знаком.