И хотя старик только что отверг меня дважды – сначала как дочь, а затем как возлюбленную, – увиденное затронуло в моей душе бесчисленные струны. И годы спустя я продолжала тосковать по этой комнате, по морю и даже по его мадонне. То была воплощенная поэзия, оживший образ, который вопреки желанию старика навсегда завладеть им постоянно от него ускользал. Он понимал, что она задержится с ним ненадолго, но ради этого мирился с ее мелкими жестокостями и тем фактом, что она была несчастна. Он терпел всё.
Младенец с пухлой спинкой вырос, стал моделью и то и дело появлялся на страницах журналов о жизни знаменитостей. Он умер в двадцать четыре года от передозировки героина, и, прочитав о его смерти, я подумала, что очень долго не вспоминала о Ласло Молнаре. Еще я поняла, что та блондинка была не грезой поэта и не мадонной, а обыкновенной женщиной, и даже не слишком приятной, а Ласло Молнар, в лице которого я хотела обрести отца, – тем еще типом.
Забавно, как меняешься с возрастом.
Раз в несколько лет меня посещает желание наведаться в Лос-Анджелес, проехаться по тем же дорогам, по каким ездила моя мать, и, может быть, сесть на туристический автобус, который останавливается возле домов известных людей. Я могла бы полюбоваться на пальмы на Роксбери-драйв, на гигантские фикусы вдоль Родео, сходить на студию и вдохнуть тот воздух, который тысячи раз снимали, печатали на пленке, монтировали и выпускали в прокат. Потом, многократно воспроизведенный, он смешивался с другим воздухом и превращался в прибыль или в убыток. Мне как будто предлагали увидеть во сне пересказ чужого сна, напиться из общего крана: каждый стакан воды, прежде чем достаться тебе, прошел через почки пяти человек, но не утратил приятного вкуса.
Однажды я все-таки позвонила в фирму, организующую подобные туры, и назвала имя матери. Женщина на другом конце провода отошла уточнить насчет домов в Бичвуд-каньоне и на Сан-Ремо-драйв, а вернувшись, сообщила, что в их списках такие не значатся. Я сказала, что нужный мне дом находится через два других от дома Томаса Манна. Она ответила, что его в списке тоже нет, и попросила еще раз назвать имена по буквам.
Публике предлагалась версия – если кто-то нуждался в каких-либо версиях, – что я дочь Филипа Гринфилда. Между своими моя мать на ней не настаивала, потому что та не выдерживала никакой критики. Мой отец, судя по ее описанию, походил на Филипа великолепными манерами, но он не был Филипом. Его звали Дон.
Она говорила, что он был очень славным, обладал артистической натурой и редкой тонкостью восприятия. Он погиб весной в автомобильной аварии у Биг-Сура – нелепая смерть, – а позже выяснилось, что она беременна мной. Такова была первая версия моего рождения, и она держалась долгие годы. Отец, стройный и энергичный, в белых широких штанах, играл в теннис и, сидя у себя в кабинете в типичном писательском бунгало с розовыми стенами, печатал на «Ундервуде» и курил трубку. В день его гибели океан поражал синевой; верх автомобиля, петляющего среди серпантинов, был опущен. Иногда, думая о том, что случилось, я воображала на сиденье рядом с ним женщину. Она нужна была, чтобы вздрогнуть при виде надвигающегося грузовика и взметнуть руки, в попытке защититься, прежде чем я уже с более далекого расстояния увижу, как машина срывается с каменистого обрыва и вверх взлетает шифоновый шарфик. Я множество раз проигрывала эту сцену в голове. Его смерть позволяла обойти любые сложности молчанием. Сплющить их в пулю и выстрелить ею в небо.
Мой отец был весельчак, это я знала. Я всегда думала о нем как о человеке галантном, обаятельном и добром – на последнем особенно настаивала Кэтрин. Мой отец был добрым. Осознание того, что моего отца нет в живых, но он был добрым, рождало во мне чувство собственной значимости. Судя по всему, он погиб совсем молодым. Его молодость я ощущала летними днями. Она опускалась на меня в минуты тишины и поднималась в мечтательной тоске грядущих лет, когда в ранней юности я по уши влюблялась в какого-нибудь кареглазого красавца. Мой отец крутил романы, танцевал, носил парусиновые брюки (что это за штука, я представляла себе смутно) и каждый день плавал. Но выяснилось, что хранить подобный образ умершего отца на удивление трудно. Это требовало немалых усилий.
В голове возникали и другие версии, в том числе навеянные фильмами. Несколько кратких мгновений, и вот он уже неотразимый красавец и негодяй, или хладнокровный убийца, или садист и насильник, или пропойца-грубиян, или надменный аристократ. Он мог быть всеми злодеями разом и одновременно прекрасным человеком, которого я обожала и которого мне так не хватало. При всем при том я никогда не представляла его себе голым, моего дорогого папу, ни на экране, ни в жизни. Никогда. Он мог выглядеть немного помятым, но крайне редко терял свой шик. Он пил, но только виски, и никогда не ел, если не считать случайной горсти орешков у стойки бара.