Чего только не делал Островский, чтобы сначала напечатать в собрании пьес, а потом и сыграть на сцене «Свои люди – сочтемся!». Он готов был и на перемену названия («За чем пойдешь, то и найдешь»), чего, к счастью, не потребовалось. Он не брезговал цензурной правкой и прибавил заключительную сцену с выходом квартального и угрозой Подхалюзину упечь его в Сибирь. Эти переделки давались автору нелегко. Он говорил друзьям, что, перекраивая комедию по указанной мерке, испытывал такое чувство, будто отрезает самому себе руку или ногу. А посылая в Петербург это «изуродованное, но все-таки дорогое сердцу детище», набирался смиренномудрия и почтительно извещал цензурный комитет: «Теперь пьеса во многих местах значительно изменена и переделана, резкие и энергические выражения сглажены или совсем уничтожены, прибавлена заключительная сцена, в которой порок, в лице Подхалюзина, наказан…»[456]
Слов нет, Островский подпортил пьесу, но не погубил ее. Есть сила упругого сопротивления у подлинных творений искусства. Их можно щипать, урезывать, удовлетворяя прихотям цензора, но трудно убить их душу, и из-под всех переделок и искажений они выходят живыми и сильными, хоть и в глубоких шрамах, ссадинах и кровоподтеках. Эти утраты обычно не видны зрителю, автору они доставляют живую боль.
«Свои люди» были разрешены в 1860 году для представления на сцене по ходатайству дирекции императорских театров, ссылавшейся благоразумно не на достоинства комедии, а на крайнюю бедность русского репертуара. Дозволенная по этой уважительной причине комедия была с огромным успехом сыграна в Петербурге в бенефис Юлии Линской в начале 1861 года, а двумя неделями спустя с триумфом прошла в Москве.
Малый театр поставил пьесу с небывалым составом исполнителей. Большова играл Щепкин, Подхалюзина – Пров Садовский, Липочку – Варвара Бороздина, Рисположенского – Живокини. К восторгу зрителей, Садовский своей игрой поправлял официальную голубизну искаженного финала пьесы: ни слова не говоря, Подхалюзин отводил квартального в сторону и незаметно втирал ему в ладонь взятку!
Пьеса игралась в обновленном после пожара Большом театре. Огромный его зал был переполнен. Москвичи – поклонники драматурга – ждали этот день как давно чаемое торжество.
Шумная овация была устроена артистам и автору после окончания спектакля. По обычаям императорской сцены авторам не разрешалось раскланиваться с подмостков вместе с артистами. Но бурно вызываемый публикой Островский трижды подходил к барьеру ложи и кланялся рукоплещущему зрительному залу.
А потом молодежь, встретившая Островского в артистическом подъезде, вынесла его на руках на улицу, без шубы, в двадцатиградусный мороз, намереваясь нести его так до дома у Николы-Воробина. Благоразумие все же взяло вверх, кто-то набросил на него шубу, его усадили в сани.
До дому его сопровождала толпа в несколько сотен человек. Узкими московскими улицами, шагая прямо по сугробам, шли за санями и обок с ними студенты.
Гул голосов этого непривычного шествия, рассказывает один из очевидцев, перебудил весь яузский квартал. Толпа, собравшаяся у крыльца дома, долго еще не хотела расходиться, пока в дверях не появился Островский. Он снова и снова раскланивался со всеми, кого-то обнял и расцеловал и пожалел только, что его дом не может вместить всех, «хотя и поздних, но милых гостей…»[457]
.Так триумфально пришел на русскую сцену десятилетие назад запрещенный «Банкрот». А спустя еще два с половиной года одна за другой были дозволены к исполнению пьесы «Воспитанница» и «Доходное место».
14 октября 1863 года в Малом театре состоялся спектакль, отмененный 20 декабря 1857 года. Шесть лет пришлось подождать зрителям премьеры.
Шумский глубоко передал на сцене мучения совести Жадова. Монологи героя звучали в его устах не слишком резонерски – актер искусно включил их в рисунок характера. А Пров Садовский наконец-то получил возможность сыграть приготовленную им еще в 1857 году роль Юсова.
В его блестящем исполнении обратилась в законченный тип фигура старого взяточника «с идеей», пляшущего под трактирную машину в апофеозе жизненного довольства собой. Вот он, чуть пригорбленный, на стариковских вялых ногах и с фуляровым платком в руке, делает выходку – «По улице мостовой…» – к подобострастному восторгу Белогубова – Рассказова, а потом тщеславится перед ним упоенно, что и семейство-то обеспечил, и «душу имеет чисту»…
Чего-чего не делает время! Запертые от посторонних глаз, годами томившиеся на полках шкафов III Отделения его величества канцелярии, что у Цепного моста, пьесы Островского одна за другой вырывались на сцену.
«“Гроза” гремит в Москве…»
Новую драму «Гроза» Островский отдал на бенефис Сергею Васильеву. Ему там была чудесная роль – Тихона Кабанова. Но, по правде сказать, писал он эту пьесу, думая больше всего о Любови Павловне Косицкой. На нее уповал, ее видел своей Катериной.