Не хватало еще Островскому давать взятки чиновникам конторы! Он отчитал Погожева, как мальчишку, сказав, что тот еще молод, недавно служит и должен бы остерегаться делать такие предложения солидным людям. Погожева как ветром сдуло, но, понятно, присутствию пьес Островского в репертуаре Малого театра это плохо помогло.
Мудрено ли, что при таком начальстве упала всякая дисциплина, всякая этика в театре.
«Боже мой! Что за люди, что за отношения у них! Страшный, мрачный мир!» – писал Островскому Н. Я. Соловьев, впервые оказавшись в 1879 году за кулисами прославленной Александринки[718]
.Актеры привыкли опаздывать на репетиции, коверкали текст, откровенно скучали на сцене, пока партнер произносил свой монолог.
Репертуар строился возмутительно случайно, зависел от выбора актеров для бенефиса. А вкусы у бенефициантов не были безупречны. «Один говорит: “Давайте-ка я вам на будущей неделе “Гамлета” отмахаю!” А актриса: “Нет, прежде надо “Фру-Фру” поставить: у меня есть платье для этой роли”»[719]
.Актеры приучались к утрировке, к внешнему паясничеству, и их уже трудно было заставить играть в серьезной пьесе. Проорать четыре акта благим матом или проходить колесом на сцене к удовольствию райка – вот все их искусство, возмущался Островский.
При Верстовском труппа Малого театра подбиралась с величайшим старанием, и все роли в пьесе идеально расходились между исполнителями. Теперь драматургу приходилось иметь дело с куцыми труппами, где рядом с мастерами играли посредственные ремесленники, а для некоторых ролей и вовсе не находилось актеров. Играть пьесу с такой труппой, говорил Островский, все равно что пианисту «давать концерт на инструменте, в котором половина струн порвана, а в остальных много фальшивых»[720]
.«Неурядица» исполнения начиналась с пренебрежения к тексту, оскорбительного для драматурга. Родоначальником этой дурной традиции был петербургский актер В. В. Самойлов, говоривший: «Пьесы – это канва, которую мы вышиваем бриллиантами»[721]
.В Александринке Островский должен был иметь теперь дело с ученицей Самойлова – Струйской. Драматург страдальчески морщился, вспоминая, как проходил с ней роль царицы Анны в «Василисе Мелентьевой». Приходилось бесконечно объяснять и показывать ей, чтобы добиться хоть какого-то смысла в монологах. Тщетно. На премьере она, по словам Островского, читала вместо его стихов что-то свое.
Совсем же удручила его Струйская в роли Людмилы из «Поздней любви». Островский не был на премьере, но заподозрил что-то неладное, когда прочел в газетах укоры автору в очевидных психологических натяжках и несообразностях. Приехав в Петербург, он пошел на спектакль. И что же? В пьесе была тщательно обдуманная автором драматическая сцена, когда стряпчий Маргаритов, подозревающий Николая в краже документов, в отчаянии обращается к дочери: «Дитя мое, поди ко мне», а Людмила, любящая Николая, отвечает отцу после горького раздумья: ««Нет, я к нему пойду». Вместо этого Струйская бойко сюсюкала: «Ах, нет, милый, добрый папаса, я к нему пойду!»[722]
С автором в эти минуты едва дурно не сделалось. Так испакостить роль, пьесу!В последние годы в Александринском театре стали восходить новые звезды – прекрасный бытовой актер Давыдов, комик Варламов, обаятельная Савина. Но их блистательное жизненное исполнение не было подкреплено ансамблем. К тому же даже молодая прима Савина играла неровно и не обладала вкусом в выборе пьес. Ее прельстил успех в одной из поделок Виктора Крылова, и теперь он писал для нее роль за ролью. К Островскому она разрешала себе относиться свысока.
Пьеса «Невольницы» чуть их не рассорила. Савина закапризничала и отказалась играть Евлалию, заявив, что не желает в свои двадцать шесть лет изображать двадцативосьмилетнюю героиню. Островский расстроился: не держать же ему у себя в столе метрики всех актрис, чтобы при писании ролей сверяться с их возрастом!
К несчастью, нечто подобное завелось в последние годы и в Москве. Когда-то старик Щепкин был ярым врагом любого калечения текста, того, что на театральном жаргоне невинно звалось «урезкой», «выкидкой», «вымарыванием»; не позволил бы он в серьезной пьесе и никакой «отсебятины». Теперь же, с падением художественной дисциплины, у актеров пропал всякий пиетет и к авторскому тексту. Мало кто старался понять и перечувствовать все вложенное в роль драматургом. Легче казалось подогнать текст пьесы «под себя».