Именно на этом стыке возник большой рассказ или же маленькая повесть «Рукопись, найденная под кроватью» — исповедь опустившегося русского эмигранта. По форме это не столько письмо, сколько лихорадочный, горячечный монолог, в котором выражены те же идеи исчерпанности, опустошенности эмигрантского существования, что и в публицистике, но только в художественной форме:
«Я давно уже содрал с себя позорную кожу. Паспорт — русский, к сожалению. Но я — просто обитатель земли, житель без отечества и временно, надеюсь, в стесненных обстоятельствах. Хотя у меня даже есть преимущество: свобода, голубчик.
Никому я ничем не обязан. Вот солнце, вот я, — закурил папиросу и — дым под солнце. Идеальное состояние. Я — человек, руководствующийся исключительно сводом гражданских и уголовных законов: вот — мое отечество, моя мораль, мои традиции».
Главный герой рассказа, русский дворянин и выродившийся аристократ, осуществляет свое «хождение по мукам» — Первая мировая, революция, интервенция, закат Европы и панмонголизм.
«За время войны я уничтожил людей и вещей ровно столько, сколько мне было положено для доказательства любви к людям и отечеству. Со стороны любви — я чист. Или вы хотите от меня чести? Старо, голубчики. Ни георгиевских крестов, ни почетных легионов не принимаю. За честь деньги надо платить, тогда честь — честь. А ленточки — это дешевка, — мы не дети.
Удивительно, живешь и все больше убеждаешься, — какая сволочь люди, — унылое дурачье. Я уж не говорю про — извините за выражение — Рассею. На какой-то узловой станции был обычай расстреливать жидов и большевиков в нужнике. Этот самый нужник — вся Рассея. Вымрет, разбежится, будет пустое место. Сто лет на ней, проклятой, никто не станет селиться».
При желании тут тоже можно найти антисемитские обертоны, но только для этого придется отождествить позицию автора и героя. А между тем Толстой пишет своего персонажа с явным отвращением, пишет в пику эмиграции, желая выплеснуть всю свою горечь и обиду на людей, его оттолкнувших. Он издевается и над ними, и над их ностальгическими чувствами не хуже Эренбурга, и герой его того же поля ягода, что и пресловутый князь Бабакин:
«А помнишь Петербург? Морозное утро, дымы над городом. Весь город — из серебра. Завывают, как вьюга, флейты, скрипит снег, — идут семеновцы во дворец. Пар клубится, иней на киверах, морды гладкие, красные. Смирн-а-а! Красота, силища. О, мужичье проклятое! Предатели! Шомполами, шомполами!.. Ну, да к черту…
А в участках у них городовые — ажаны — первым делом бьют тебя в ребра и в голову сапогами, это у них называется «пропускать через табак». Не умру, дождусь, заложу я когда-нибудь динамитную шашку под Триумфальную арку. Все их долги у меня в книжечке записаны…»
Все это немного напоминает ранний толстовский цикл — Заволжье, Мишука Налимов, чудаки — такая же жирная «насмешка над своим». И другой персонаж рассказа Михаил Михайлович Поморцев, самый близкий и самый ненавистный главному герою, «притворный, скользкий, опустошенный, как привидение» под стать уродам-помещикам из «Заволжья». Та же дьявольская похоть, то же бесчестие, те же бордели и неуемный разврат — Толстой как будто возвращается к тому, с чего начинал.
«В нем была изорвана, как гнилая нить, линия жизни. Вот все, что я о нем знаю». «А мы с Михаилом Михайловичем переживали с величайшей самоутвержденностью хлыстовскую, сатанински-порочную славянщину».
Дальше — хуже: после революции, когда большевистское правительство отказывается платить по царским долгам и за русскую речь на улице могут побить, находящийся во Франции герой отрекается от своей аристократической фамилии и национальности и становится французом. Он живет в Сен-Дени с проститутками, морочит голову молоденькой француженке по имени Рене, ходит с ней по городу и поет уличные песни, а его друг изливается желчью в адрес России: «Не будет на земле покоя, покуда, как чертополох, не выдернут с корнем русскую заразу: бред, мечту, высокомерие, непомерность. Особую конференцию нужно создать для уничтожения русской литературы, музыки, — запретить самый язык русский».
Художественно это было много слабее и «Хождения по мукам», и «Детства Никиты», однако авторская позиция была ясна: с такими настроениями делать в эмиграции нечего, и Горький здесь единомышленником ему не был. Они оба были разочарованы — только один в России, а другой в Европе. А главное друг в друге.
«В воскресенье были у меня Толстые. Он говорил, что Горький вначале был с ним нежен, а потом стал относиться враждебно», — позднее записывал в дневнике Корней Чуковский{482}
.Было от чего. Горький Толстого не понимал. Его вообще никто не понимал.
«Июльским вечером, двадцать пять лет назад, проходили мы с Алексеем Толстым по морскому берегу в местечке Мисдрой, близ Штеттина, — писал о последних днях Толстого в Европе Борис Зайцев. — Солнце садилось. Было тихо, зеркально на море. Паруса трехмачтовой шхуны висели мирно — казались черными.
Алексей собирался в Россию.
— Ну и поезжай, твое дело.