Толстой отнесся ко мне исключительно хорошо. Это не Кривич, дрожащий над своими архивами. Толстой знает, что у него будет собственная биография, и почему не сделать хорошего дела для биографии другого? Звал меня обедать, обещая за обедом рассказывать о Гумилеве; сказал, что записать все придется в несколько приемов. Хорошо, что А. Толстой, свидетель всей истории дуэли, жив и что его можно спросить обо всем; сегодня Толстой мне подробно рассказал все, и мне очень важно его сообщение. Не будь его — Волошина трудно было бы изобличить, тем более, что он сумел создать себе в Москве целые кадры «защитников»{549}
.Таким образом, в середине двадцатых Толстой считался сторонником Гумилева и противником Волошина, а о том, чьим он был тогда секундантом, в ахматовском кругу предпочитали не вспоминать и все прощали. Хорошо, что жив… В начале шестидесятых, когда вопрос о дуэли между Гумилевым и Волошиным стал менее актуальным, а Толстого в живых уже не было, надобность в нем как свидетеле отпала, и Ахматова к нему переменилась. Да и репутация у него была совсем не та. А за репутацией щепетильная и прагматичная Ахматова следила строго: ее друзья должны были оставаться вне подозрений.
Что же касается мнения Анны Андреевны о «Заговоре императрицы», то, в отличие от суждений о «Хождении по мукам», оно осталось неизвестным[63]
(«Я должна была с Людмилой сидеть в авторской ложе, со Щеголевыми. Когда мне сказали это, я очень жалела — значит, нельзя было бы выражать свое мнение…»{550}), но именно эта пьеса заставила ее саму отказаться от собственной поэмы под названием «Трианон»:«АА говорит, что это поэма, что «тут и Распутин, и Вырубова — все были»; что она начала ее давно, а теперь «Заговор Императрицы» (написанный на ту же, приблизительно, тему) помешал ей, отбил охоту продолжать…»{551}
Наконец, и фантастический гонорар двух сочинителей, о котором пишут и Эйдельман и Белкин, не прошел мимо Ахматовой:
«Говорили о А. Толстом, о том, что он много авторских денег с «Заговора Императрицы» получает.
АА заметила, что это нехорошо, потому что «Алешка их пропивать будет…»{552}
На одной из таких пьянок у Толстого Ахматова присутствовала и была поражена грубостью мужской компании, состоявшей из артистов МХАТа и советских писателей от Федина до Замятина. «Качалов в присутствии АА сказал Толстому, указывая на АА: «Алеша, поцелуй ее…» — на что Толстой справедливо, хоть и грубо, возразил: «Не буду, она даст мне по морде…»{553}
А пропито у Алексея Толстого разным народом было действительно много, потому что уже в 1926 году граф писал Полонскому, жалуясь на безденежье: «Я буквально в эти дни погибаю. Уплата налога исчерпала мои средства»{554}
.«Я только что пережил страшнейший натиск фининспектора. 2 раза меня приходили описывать. Пришлось собрать отовсюду деньги и уплатить, и сейчас я общипан как рождественский гусь»{555}
.В этих эпистолах был свой расчет, от Полонского как главного редактора «Нового мира» Толстой хотел добиться более высоких гонораров и авансов, но, возвращаясь к замечанию Ахматовой про «Алешкино пьянство», можно было бы заключить, что репутация Толстого недалеко ушла за пятнадцать потрясших Россию лет с той поры, когда Кузмин называл нашего героя пьяной компанией и поглотителем рюмок.
На самом деле это было не совсем так. «Алешка» был не тот, что раньше. Сколько бы граф Толстой ни пил и ни ел, он принадлежал к тем людям, кто живет по принципу: «Пей, да дело разумей», — тем более что дела вокруг творились нешуточные и большевики относились к своему аристократу непросто.
Времена, в которые Толстой вернулся в Советский Союз, были относительно либеральными, в том числе и по отношению к тем, кто совершил «ошибочный шаг», покинув революционную Россию. Оценивая эмигрантскую литературу, Троцкий писал в 1923 году в книге «Литература и революция»: «Некоторые, довольно впрочем неявственные признаки жизни обнаруживает Алексей Толстой. Но за это-то он и отлучен от круговой поруки хранителей твердого знака и прочих отставной, с позволения сказать, козы барабанщиков»{556}
.