Слова эти, произнесенные хрипло и с жаром, заставили Алину недоуменно вздрогнуть. Она глянула из беседки и увидала сквозь пляску ночной виноградной листвы круглый профиль поэта Жуковского. Но голос был не его, — слишком крепкий, яростный. Жуковский и этот кто-то мимо прошли, и Алина тотчас забыла о них. Она ждала здесь его! Издали со стороны павильона слышались мерные звуки музыки. Там, среди тысяч свечей и десятков танцующих пар был он, ее любимый и повелитель. Или он уже крался окольной тропинкой, по ее следам, сюда, — чтобы обнять всегда так внезапно и крепко?..
Вот уже три недели не прекращались эти волшебные, странные встречи, когда за минуту до этого величественный и недоступный, он вдруг условленным меж ними знаком, движением пальцев правой руки, давал ей понять: пора! И через минуту она исчезала, то поднимаясь к себе, то скрываясь в дальней, обговоренной накануне беседке. Она ждала; он являлся, счастливый и страстный, похожий на юнкера чем-то, — на мальчишку юнкера, сбежавшего на свиданье.
А как строго и как забавно пытался он это скрыть от нее! И она поддавалась этой игре. И лукавила с ним только в этом. Он казался ей всемогущим не своею царскою властью, но мощью взрослого, уверенного в себе мужчины, который наслаждается в ней тем, что сначала так смущало ее, — этой ее наивностью и этим истинным чувством преданности и жертвенности с ее стороны, которых он не может не чувствовать. Он же ведь так умен!..
Вот он скользнул незамеченный (а ведь такой рослый!) в виноградную резную листву, слушал мгновенье ее дыхание, обнял внезапно, и точно губами — поцелуем подхватил тихий ее вскрик испуга.
Они целовались торопливо и страстно.
— Сегодня… жди, — шепнул тихо, томно…
По какому-то суеверному чувству Алина не писала в дневник всего, что случилось с ней за этот сумасшедший дождливый июль. В дневнике за тот день она написала:
«6 августа, четверг. Днем парад по случаю отъезда государя. Парад удался плохо, многие офицеры на гауптвахте. Вечером восхитительный бал в здании Минеральных Вод на островах. Был весь Двор. Мэри как-то грустна. При разъезде я оказалась на крыльце неподалеку от мадам Пушкиной. Она в широком палевом платье с серебристо-серой косынкой на изумительной своей шее необычайно как хороша была. Прислонившись к колонне, она ждала экипажа, а вокруг нее увивалась гвардейская молодежь, все больше кавалергарды. Был, конечно, д'Антес, который взял у мадам Пушкиной букетик фиалок и стал немилосердно его щипать, гадая вслух, любит ли она военных. Ужасная пошлость, но его прекрасная дама смеялась от души. Оказалось, что она военных вовсе не любит. Д'Антес надулся, точно ребенок. Кажется, даже слеза блеснула у него в правом глазу.
Мадам Пушкина посмотрела на него вдруг без тени улыбки.
Несколько поодаль, у другой колонны, стоял и муж ее, мрачнее тучи, и глядел прямо перед собой.
— Карету Пушкина! — прокричал швейцар, наконец.
— Какого Пушкина? — переспросил густой кучерский голос со стороны карет.
— Сочинителя! — ответил швейцар.
Лицо поэта при этом слове передернулось.
Как жаль мне бедняжку Мэри! Впрочем, д'Антес так манкирует выгодной партией ради увлечения женщиной замужней и многодетной, что начинаешь невольно уважать его чувство.
Завтра государь уедет инспектировать военные поселения в Новгородской губернии, — и на целый месяц!..»