— Братья, — и Томас поднял стакан, — выпьем за счастье нашего дорогого Армениера. Он — не фукс[108]
, и не брендер[109], не богослов и не философ, как мы. Но он выше нас. Насколько мне известно, его сородичи — misera contrubanes plebs (бедный и притесняемый простой народ), как и все подданные Белого Медведя. И он — сын этого народа, первый орел, залетевший из Араратской страны так далеко. Для него дым отечества светлее пламени чужой страны… Дорогой Армениер, — и Томас повернул в его сторону свою красивую голову, — знай, что мы учим несчастных кровью и потом добиваться свободы, и пусть убоится многих тот, кого многие боятся. На твоей родине тоже совершаются насилия, как и повсюду в России… Вот мы тут сидим за пиршественным столом, а там, в Польше, течет кровь повстанцев, в холодной же Сибири гибнут первые бунтари. Будь мужественным, начало всякого дела трудное, но поверь, что сильно натянутый лук когда-нибудь да сорвется, и тогда прославится тот, кто боролся за отечество потом и кровью. «Mensch, bezahle deine Schulden»[110], — сказал веймарский мудрец. Теперь настали эти времена… Будь мужествен! Будь мужествен, Армениер!И Томас одним духом осушил стакан.
— Pro patria![111]
— осушил свой стакан Тиделен.— Pro patria semper![112]
— опрокинул стакан и Мориц.— Дорогой брат!.. — И больше ничего не мог произнести Немой Король, трижды опорожнивший бокал… пока говорил Томас, потому что у этого огромного мужчины было хрупкое сердце, и когда он сильно расчувствуется, то должен заливать свой внутренний огонь водопадом меда.
Армениер был бледен. Его густые ресницы, подобно туману, закрывали глаза. Казалось, он дремлет. Потом он тряхнул головой и взглянул на них ясными глазами.
— Налей мне вина, брат Тиделен! По обычаю моей родины за мной ответное слово.
Тиделен наполнил бокалы.
— Мои духовные братья? То, что сказал Томас, я вовек не забуду. Я сын древнего народа, живущего в темноте, и явился сюда за светом для моего далекого края. Тут я нашел вторую отчизну. Но когда-нибудь должен же я вернуться к себе на родину, ожидающую меня, как мать сына. Я не должен забывать своего языка, своих обычаев, чтобы по возвращении меня не считали чужим. Ах, если бы вы знали все то, что пришлось мне пережить, знали бы мою жизнь, видели бы мою родину и людей, ее населяющих, — вы бы простили мне и мою печаль и мою безмерную тоску! Но я никогда не прощу своим врагам, тем, кто одновременно и враги моего народа. Вот видите этот шрам? — Он откинул волосы и показал шрам на лбу величиной в двадцатикопеечную монету. — Мне было десять лет, когда меня взяли в монастырь, может быть, слышали — в Эчмиадзин. Там я был, — право не знаю, как бы перевести это слово, — там я был «монтом», понимаете, «монтом», служкой у монаха, который носит ему воду, подметает келью, питается крохами со стола хозяина, спит на циновке, — и за все это духовный отец обучает «монта» читать и писать. До сих пор на моей родине так обучают. Мне было десять лет, когда я сделался таким «монтом» — служкой, вдали от родных, как взятый в плен малыш. По ночам я тайком плакал и тосковал по нашему глиняному домику и по своей святой матери. Однажды вечером я должен был читать псалмы Давида. Учитель мой перед сном любил слушать псалмы. В тот день я таскал дрова и устал. Начал я читать по складам и распевая, как нас этому учили. Постепенно сон одолел моего учителя, а сам я хоть и боролся со сном, но сон был сильнее, я помню лишь две большие свечи, горевшие по обе стороны аналоя. Вдруг я вскочил от невыносимой боли; как будто пролилось мне на голову расплавленное железо. Голова горела… Я почувствовал тяжелый удар по спине и упал на циновку. Было темно, и в темноте, как иерихонская труба, гремел голос моего учителя. Он проклинал меня, голова моя горела, — я чувствовал запах опаленных волос и пригорелого мяса. Всю ночь я плакал и потом, в продолжение двух недель мучился от боли. Понимаете вы, что случилось? Я уснул, и учитель, внезапно проснувшись, припечатал мне сонному лоб зажженной свечой, и волосы мои опалились. Вот видите след?
Армениер говорил, не без труда подыскивая подходящие слова, иногда неправильно произнося их. Он описывал свою жизнь красочно и увлекательно, словно восточную сказку рассказывал. И в конце рассказа с глубокой искренностью и дрожью в голосе признался, что как человек духовного звания он не смеет нарушить обряды армянской церкви, согласно которым ныне великий пост и скоро будет пасха. Вот почему он не берет в рот ни рыбы, ни сдобного, ни колбасы, а пьет лишь один мед. Он прибавил также, что на родине и без того его считают еретиком, поэтому он должен вести себя безупречно, как наказал ему также и господин ректор, и вернуться к себе с незапятнанной душой.
— А ты поешь тут и попей… Ведь никто тебя не выдаст, — промолвил растроганно Тиделен, который уже уписал добрую половину поросенка и выровнял холмик из колбас, между тем как за тем же столом товарищ его сидел полуголодный.
— А моя совесть? — тихо возразил Армениер.