Нет смысла отрицать: эта неделя была неудачной. Я начал пить собственную мочу. Спонтанно смеялся над пустяками. Иногда я сплю под футоном. Я без конца чищу нитью зубы, и мои десны болят, а во рту ощущается вкус крови. Вчера перед ужином с Ридом Гудрихом и Джейсом Рустом в «1500» меня едва не поймали на почте на Таймс-сквер, где я пытался послать матери одной из убитых на прошлой неделе девушек нечто похожее на засохшее, побуревшее сердце. А Эвелин я успешно отправил по почте из офиса маленькую коробочку с мухами и запиской, напечатанной Джин, в которой говорилось, что я больше никогда не желаю видеть ее лица и что ей следует сесть, блядь, на ебаную диету (хотя на самом деле ей этого и не надо). Но я также сделал кое-что еще, чтобы отметить праздник, и обыватель нашел бы это приятным: вещи, которые я купил для Джин (и сегодня утром их доставили ей на квартиру): хлопчатобумажные салфетки Castellini из Bendel’s, кресло-качалка из JennyВ. Goode, тафтовая скатерть из Barney’s, старинный плетеный кошелек и старинная серебряная вешалка от Macy’s, белая сосновая этажерка из Conran’s, золотой (девять карат) браслет эпохи Эдварда VII из Bergdorf’s и сотни розовых и белых роз.
Офис. Строчки из песен Мадонны продолжают выскакивать у меня в голове, утомительно и знакомо напоминая о себе. Я смотрю в пустоту, мои глаза тусклы, пока я пытаюсь забыть о дне, маячащем передо мной, но потом в песни Мадонны вторгается фраза, наполняющая меня безымянным ужасом, –
Для полноты картины снова появляется Тим Прайс, или, по крайней мере, мне так кажется. Пока я сижу за своим столом, одновременно зачеркивая минувшие дни в календаре и читая новый бестселлер об офисном менеджменте под названием «Почему имеет смысл быть кретином», звонит Джин, объявляет, что меня хочет видеть Тим Прайс, и я с испугом отвечаю: «Впусти… его». Прайс входит в офис в шерстяном костюме от Canali Milano, хлопчатобумажной рубашке от Ike Behar, шелковом галстуке от Bill Blass и кожаных ботинках со шнурками от Brooks Brothers. Я делаю вид, что говорю по телефону. Он садится напротив, по другую сторону стола со стеклянной крышкой Palazetti. На лбу у него грязное пятно, или же мне просто кажется. Кроме этого, он, похоже, в отличной форме. Наш разговор, должно быть, звучит так, хотя на самом деле он короче.
– Прайс, – говорю я, пожимая его руку, – где ты был?
– А-а, так, повсюду. – Он улыбается. – Но я вернулся.
– Здорово, – пожимаю я плечами, смутившись. – И как оно… было?
– Было… поразительно. – Он также пожимает плечами. – Угнетающе.
– Мне казалось, я видел тебя в Аспене, – бормочу я.
– Ну как ты, Бэйтмен? – спрашивает он.
– Я в порядке, – говорю я, сглатывая. – Так… существую.
– А Эвелин? – спрашивает он. – Как она?
– Мы расстались, – улыбаюсь я.
– Плохо, – осмысливает он, что-то вспоминая. – Кортни?
– Вышла замуж за Луиса.
– Грасгрина?
– Нет. Каррузерса.
Он осмысливает и это:
– У тебя есть ее телефон?
– Тебя не было почти целую вечность. Что произошло? – спрашиваю я, записывая для него номер и вновь замечая грязь у него на лбу, хотя у меня такое чувство, что никто другой ее бы не заметил.
Он встает, берет карточку:
– Я вернулся. Ты просто не заметил. Потерял нить. Все из-за переезда. – Он замолкает, поддразнивая. – Я работаю на Робинсона. Правая рука, знаешь ли.
– Хочешь миндаля? – предлагаю я, протягивая ему орешек, – слабая попытка с моей стороны скрыть свою обескураженность его самодовольством.
Он треплет меня по спине со словами:
– Ты сумасшедший, Бэйтмен. Животное. Настоящее животное.
– Не могу с тобой спорить, – вяло смеюсь я, провожая его до двери.
Когда он уходит, я думаю и одновременно не думаю над тем, что происходит в мире Тима Прайса, в мире, в котором на самом деле существует большинство из нас: большие планы, мальчишеская фигня, парень встречается с миром и обретает его.
Нищий на Пятой