или «Глянце». Кинематограф Кончаловского не знает «партийного» деления на героев
«положительных» и «отрицательных». И в этом смысле режиссер наследует опыт своего
«беспартийного» деда.
Обладая чувством частной свободы, Андрей выстраивает и свой быт, и свое творчество
вне общих правил. Он имеет смелость избирать только для него приемлемое решение, какой бы
резонанс оно ни вызывало. Он не желает принимать позу страдающего и гонимого художника,
не хочет такой «голгофы» даже под аплодисменты сочувствующих. Не хочет откликаться и на
призывы «партийно» дружить с кем-то против кого-то. «Ну, как это можно при таком здоровье
создавать произведения о нашей народной боли!» — возмущается один из многочисленных
критиков Кончаловского.
Гораздо более понятным в этом смысле был и остается Андрей Тарковский. Каждый его
отечественный фильм после «Иванова детства» — пример традиционной самоубийственной
борьбы гениального художника с властью.
В статье «Неизвестный Кончаловский» Александр Морозов пишет о Петре Петровиче:
Виктор Петрович Филимонов: ««Андрей Кончаловский. Никто не знает. .»»
25
«Иезуитский гротеск: власть предпочла показательному избиению Кончаловского…
пропагандистскую эксплуатацию его «жизнелюбия». Но от этого ни его битые зайцы… ни
цветы, ни портреты друзей и родных более «советскими» не становились; они совсем ПРО
ДРУГОЕ…» Можно сказать, что «совсем про другое», вопреки толкованиям критики, фильмы и
спектакли Андрея…
Но про что же полотна его деда? Близкий художнику искусствовед В.А. Никольский еще в
1919 году замечал «новую проблему», поселившуюся в мозгу художника, — проблему
«изображения человека в природе, остающуюся неокончательно разрешимой и по сей день».
Основа преемственности в творчестве живописца, идущая от него к классике через Сезанна, —
в особом ощущении природы, нерасторжимого единства «одушевленных» и «неодушевленных»
форм материи.
Петр Кончаловский, изучая искусство великих мастеров, стремится вслед за ними стереть
грань между природой и ее воплощением. Решение этой труднейшей задачи ставит живопись
художника на границу взаимодействия с кинематографом. По поводу одного из ранних
семейных портретов он сообщал: «В фигуре дочери… я хотел спорить с самой жизнью…
Наслаждаясь сознанием, что при помощи краски орехового цвета можно сплести… совсем
живую косу… Такая работа дает художнику самые счастливые минуты в жизни. Ощущение
жизни человека среди других предметов — это какое-то чувство космического порядка…». Как
здесь не почувствовать суриковское начало?! Не есть ли это одновременно и аналог зоркости
кино, приговоренного вглядываться в «жизнь человека среди других предметов»?
Художник, по мнению А. Морозова, совершает «паломничество» «в мир природы из
пространства сегодняшней исторической данности, и прежде всего советского социума». А
поэтому ему «вряд ли дано было сделаться подлинным любимцем как людей власти, так и их
оппонентов. Те и другие имели иных героев».
Андрей Кончаловский хорошо чувствует природу кино, сопрягающего, по словам
Эйзенштейна, в единое целое человека и предмет, человека и человека, человека и природу. И
уже поэтому внук неизбежно должен быть наследником художнического мировидения деда.
Другое дело, что он глубоко переживает и трагический разлад человеческого мироздания. В его
«Глянце», например, есть не только уродливая декорация нового социума, но и
деформированная плоть натуры, за которой — искажение естества человека. Не зря же главной
героиней становится женщина! Драматизм ее существования не ограничивается крушением
иллюзий, вызванных искусственностью окружающего мира. Женщина здесь — и сама Природа,
естество которой разрушает уродливый социум.
Но при всем трагизме мироощущения Кончаловский не знает той демонстративной
серьезности, которой отличался кинематограф его давнего единомышленника, а потом и
сурового оппонента Тарковского. В этом смысле, как во всем своем мировидении,
Кончаловский — оборотная сторона явления по имени Андрей Тарковский. И Советский Союз
он покидает не как страдающий советский гений, а как вполне успешный художник, у которого
к тому же жена-француженка. Он абсолютно частным образом берет права, которые Тарковский
у властей требовал, мучительно терзаясь, — в Италии, вдали от семьи, оставшейся в СССР.
Помните: «Петя, я исчезаю…»?
Может быть, в этих последних своих словах Василий Иванович завещал Петру Петровичу
сохранить то, что было и им, Суриковым, и его семьей, его родом? Все, что он пытался спасти
от стихии Истории на своих картинах.
Петр Петрович завещание, кажется, исполнил. Он создал в живописи и передал в