Написать о Флоренции – дело немыслимое, невозможное, обречённое дело.
Чем убивает этот город?
Всем.
В нём нет блаженства и радости… нет тонкой гармонии малолюдных италийских городов, таких как Верона, Мантуя, Модена. В нём нет ничего снизошедшего, никаких следов почившей благодати. В нём всё вздымается ввысь, в яростный кипящий купол. В нём всё вздыблено… вздыблено от человеческого, от титанизма, от богоравенства.
От титанизма, претендующего на богоравенство.
Там люди были с Богом на «я».
Там всё вздымается и убивает.
Подъезжая к Флоренции, предчувствуешь обычную ласковую тоску. Тоску по прошлому, красота которого кажется девственной и недооцененной, только тебе доступной, да и тобою-то спасаемой лишь на мгновение нежного созерцания. И ты тоскуешь, ностальгически грустишь, а далёкий купол Санта Мария дель Фьоре лишь лёгкое трепетанье оживляет в груди. Сколько ж надо знать о тебе, Флоренция, чтобы, вступая, вступить, чтобы сказать таксисту, порывающемуся везти тебя ещё куда-то дальше: «Нет-нет… спасибо, вот здесь, пожалуйста!»
И это действительно здесь.
Оно здесь, и первая мысль твоя – о возрасте… О том, что тебе уже сорок пять, и что оно уже здесь… и больше не надо стремиться душой, не надо ничего фантазировать… – вот оно.
Когда-то давным-давно, когда я был обычным советским мальчиком… ну, не мальчиком – юношей, который знал наизусть, как и всякий обычный советский юноша, что ничего не будет никогда – в те времена, когда ничто и никогда можно было писать не только без знаков препинания, но и без интервала… просто – ничтоникогд а… – в те времена я сложил так:
А теперь моя гостиница называется «Вилла азалий» и действительно представляет собой старую виллу, когда-то стоявшую на окраине Флоренции, а ныне утонувшую в расплыве городских черт.
И деревья в её парке такие старые, что в них, и правда, могут петь соловьи.
И солнечный вечер обращает к тебе незлые лица собора и кампаниллы.
Их мраморы свежи, теплы…
При всей своей колоссальности ни собор, ни Кампанилла не обрушиваются на тебя, но лишь тепло касаются своей каменной грудью твоей груди.
Они счастливы, им нет надобности ни на кого обрушиваться.
Они ещё не поняли, что состарились.
Они не состарились.
Они по-прежнему стоят в брачном своём уборе.
Хотя жизнь прошла.
Наша жизнь прошла.
Это наша жизнь вечно проходит, а они вечно живут, перенося из времён во времена свою восхитительную брачную юность.
Кто знает… кто помнит теперь, что лицо собора обдиралось, и что некто Эмилио де Фабрис восстанавливал в конце XIX века эти мраморные черты?!
Они стоят рядом – собор и невеста.
Какую невесту подарил этому колоссу Джотто ди Бондоне! Никто не убирал столь прекрасно стройную невесту.
Когда отпускает первый мягкий ступор, ты обходишь собор, и его невообразимый купол выступает из-за стройной кампаниллы как полусолнце. Но даже и он не обрушивается на тебя. Своей готической вытянутостью он всё же больше вверх, чем вниз. Флоренция ещё много расскажет тебе об этом куполе из разных далей, под разными углами и лучами света, но здесь… в этой близи нельзя говорить о нём, нельзя о нём думать. Только жить, медленно обходя его могучее тело.
Вынырнув снова на площадь, так и не достигнув дна бесконечного моря ракурсов восточной части собора, почти задохнувшись в их многообразии, ты понимаешь, что надо сделать две вещи: первое – перезарядить аппарат (хотя не помнишь как началась и где кончилась плёнка), второе – идти дальше. Ты отлично знаешь (ты ведь давно всё знаешь!), что ждёт тебя впереди, и с ужасом направляешь туда стопы.
Пьяцца делла Синьория. Да-да… ты уже во Флоренции, и теперь всё это должно произойти… жестоко произойти одно за другим. Но на пути тебя останавливает циклопический куб Ор Сан Микеле. Что за мощь в этих строгих членах! Лишь по многомраморным нишам и кое-где стоящим в них скульптурам ты вспоминаешь, здесь работал Донателло, и значит это что-то значительное. Уже потом ты уточнишь, что это был Ор Сан Микеле, то ли церковь, то ли торговый дом, приписываемый Арнольфо ди Камбио, а пока ты просто под властью мощной и стройной, не оставляющей надежд толпящейся вокруг многоэтажности.