Это свобода высшей пробы – духовная свобода веры в стих, данный свыше, и доверия Читателю. А ещё спокойное безразличие к «читателям», которым пришло бы в голову задавать вопросы. О таких «читателях», а заодно и о «поэтах», набивающих виршами толстые и тонкие журналы, яростно борющихся за премии, или неутомимо образующих литобъединения с претенциозными названиями, она как-то сказала: «Да ну их! Только сорят в космосе!»
Сама же она одинока и уверена в одиночестве со своей сокровенностью.
А что ещё остаётся среди несметных воплощений чужого? Между её поэтической свободой и Богом – только мир. Но мир в целом, мир, лишь как горизонт, как преодоление, потому что красота мира – это уже Бог. Вот и стихи такие, словно получил пощечину и проснулся от долгого серого сна. Словно встал из под бремён неудобоносимых и почувствовал, что свободен:
Ага, поди, попробуй… помешай вольнодумству! А ещё попробуй, проснувшись ночью, любить несбывшийся мир! Ну, или хоть дымка сигаретного нить, что ли! Спасённому – рай! Рай ему, которому даровано! Её стихи – это голубоглазая усмешка дара над трудовой природой версификации, над кряхтеньем интеллектуальных потуг всемирной эрудиции!
Спасённому – рай? Или спалённому? Только спасённый знает, сколькое он сжег в себе, сколько жизни… Цветаева говорит: «растраченной даром», вот именно – даром!
Дар сжигает жизнь, нещадно растрачивает её, ибо ищет, требует жизни иной, наконец, не найдя, созидает иную жизнь из самосожжения поэта. Не обязательна тут судьба Марины Цветаевой или Есенина. Самосожжение поэта иногда бывает герметично, скрыто внутри внешнего благополучия, и только он, спалённый, знает, каким адом оплачено спасение, чем куплена свобода искать и найти самоизъяснение в неподвластных воздушных путях, где чуждые встречаются и становятся близкими:
Иногда есть ощущение, что она умирает… иссякает, исчерпывается обрезом стиха, взлетает или падает с его острого края. И таких стихов немало. Есть стихи, что, как спущенная тетива, выбрасывают тебя в пространство, и ты летишь куда-то на энергии… по инерции…
Её июль, как июль всякого поэта «нелюдим и не просит участья»! Это жестокая страда, страда одинокая, тотальная… страда по живому, без снисхождения к себе, – «чтоб ничего не оставить другим». Так вообще живёт Поэзия. Она жестока к Поэту, она дышит прерывисто и коротко, дышит, как и музыка, мусической свободой, а музы – вещь страшная! Под ветром этой свободы гнётся и «ропщет мыслящий тростник» заурядности, рассчитанной на здоровое долголетие. Поэзия Аллы Красниковой – настоящий взрыв мусической свободы, цветаевский побег на чахлом древе современной русской поэзии, которую давно изъел бесплодный рационализм внешних эффектов и нарциссическая версификация «высоких профессиональных уровней».