Он с нетерпением ждал приезда Федина и не без гордости упомянул, что сможет замолвить за него словечко, воспользовавшись знакомством с секретарем министра внутренних дел («вроде как мой поклонник»), и Бенжаменом Кремье, начальником отдела печати Министерства иностранных дел. Напомнив Федину, что ему также понадобятся два французских поручителя для получения визы, он порекомендовал Андре Моруа и Дрие Ла Рошель: «Оба – очень милые люди, с обоими я хорошо знаком – я позвоню им и, уверен, они с удовольствием согласятся быть “гарантами”»[535]
. Очевидно, он подружился с Моруа, который в одном из писем называет его «mon cher ami» («мой дорогой друг») и приглашает пообедать вместе, чтобы обсудить пьесу Замятина (предположительно «Блоху»): «Сегодня утром я прочитал два первых акта, они мне очень понравились»[536]. Вскоре Федин написал Замятину, что благодаря его помощи теперь он может планировать поездку в Париж на Новый год, и попросил Людмилу узнать, где ему можно пройти лечение пневмоторакса, пока будет там.Замятин также объяснил Федину, что с удовольствием попросил бы Познера помочь с визой, особенно учитывая собственную ограниченную свободу передвижения, но опасается, что сейчас это может привести к результатам, противоположным ожидаемым. В 1932 году Познер вступил во французскую коммунистическую партию и сблизился с просоветским редактором партийной газеты «Юманите» П. Вайяном-Кутюрье. Поэтому в правительственных кругах Франции к нему относились с подозрением[537]
. Таким образом, Познер впрямую примкнул к тем, кто, подобно Эренбургу и Савичам, открыто и не стесняясь отстаивал советские интересы за рубежом. Интересно, что не сохранилось свидетельств переписки между Замятиным и Познером после 1932 года, и хотя до конца 1933 года они продолжали обмениваться дружескими письмами с отцом Познера Соломоном и даже хотели встретиться, вскоре и эта переписка угасла[538]. Это очевидное расхождение их путей позволяет увидеть границы симпатий Замятина к прокоммунистическим группам во Франции 1930-х годов. Хотя из-за собственного социалистического революционного прошлого 1905–1917 годов он так и не смог найти общий язык с белоэмигрантами, он чувствовал себя более спокойно в компании умеренных левых, таких как Барбюс или Анненков, а не с теми, кто вел откровенную просоветскую пропаганду.В конце ноября он снова написал Куниной-Александер, на этот раз послав свои замечания по поводу одного из ее рассказов и перевода «Двенадцати» Блока, который он считал превосходным (насколько он мог судить, читая на сербохорватском). Он делал это очень систематично, хваля ее прозу и параллельно выделяя слабые места в повествовательной структуре и те эпизоды, где главный герой выглядел слишком безэмоциональным или чересчур осведомленным[539]
. В их отношениях присутствовал элемент искренней педагогической поддержки, к которой Замятин относился очень серьезно, – может быть, потому, что у него больше не было учеников-писателей, требующих его пристального внимания?В итоге ему удалось получить визу для поездки в Брюссель на премьеру постановки «Блохи» на французском языке. Как объясняет 3. А. Шаховская, в то время парижские спектакли часто сначала «проверялись» в Брюсселе. Она написала отзыв о спектакле для левой газеты «Le Rouge et le Noir», а также откровенно рассказала о нем в своих воспоминаниях: «“Блоха” провалилась – тут, в Брюсселе, по крайней мере. Актеры играли отчаянно. В переводе текст стал полной чепухой, совершенно непонятной для местных жителей, да и мне, не знай я лесковской “Блохи”». Она попыталась сказать Замятину что-то утешительное, когда он мрачный вышел после спектакля, на котором было мало народу: