Б. Д. Григорьев по-прежнему шиковал за рубежом, став там востребованным художником. В Милане он в вечернем костюме отправился в палаццо, где его работы были развешаны так, что он писал: «…алмазами горю, если позволите так о себе выразиться», и только «одна стенка» отделяла его картины от творений Боттичелли и Беллини. Он планировал провести большую часть года в Италии и посетить Венецию, Неаполь и Тоскану, хотя его тревожила «страшная сила» Муссолини. «Ведь Вы, Евгений Иванович, собирались в Paris, New York?! Но где же Вы, милый? Почему не едете в Европу? Как бы Вас мы обняли!» Горький, остававшийся центром притяжения для широкого круга русской интеллигенции в эмиграции, три недели позировал для Григорьева, и его новый портрет был готов к открытию выставки в Венеции в марте: «Мы стали большими друзьями. Он настоящий гений и святой человек. <…> Он необыкновенно мягок, душевен и чуток. Про портрет сказал: “Впервые чувствую себя на холсте”». Новые выставки планировались в Праге, Дрездене, Филадельфии, Питтсбурге и Мюнхене, а осенью Григорьевы собирались отправиться из Франции в Америку. Но он не забыл Людмилу и Замятина, осведомился о его творчестве и повторил, что скучает по ним[279]
.Еще одно трогательное письмо пришло в январе 1926 года из Тамбовской губернии от двоюродного брата писателя протоиерея Митрофана Андреевича Замятина, который просил прислать все его произведения и обещал заплатить за книги. Отец Митрофан (он был на четыре года младше Замятина) был одним из тринадцати детей дяди писателя по отцу, Андрея Дмитриевича, и в детстве некоторое время жил в замятинском доме и посещал местную школу в Лебедяни. Самого Андрея, который тоже был священником, после 1926 года несколько раз арестовывали и отправляли в ссылку; он умер в 1933 году. Отец Митрофан был арестован и сослан в 1929 году, а в 1937 году расстрелян[280]
.Замятин продолжал добросовестно участвовать в деятельности ВСП; в 1928 году он писал о нем как о «…старейшей литературной организации, объединяющей большое число наиболее квалифицированных художников слова СССР» [РНЗ 1997: 427–428]. В феврале 1926 года он взял на себя новые функции в Союзе и в течение дальнейших трех лет организовывал литературные праздники и юбилеи и выступал судьей на диспутах[281]
. Он также участвовал в дискуссиях ВСП о роли литературной критики. В литературной среде того времени критическое мышление подавлялось усилившейся пролетарской идеологией. Это проявлялось в растущем влиянии ВАПП (Всесоюзного объединения пролетарских писателей, переименованного в РАПП в 1928 году). В черновике одной статьи (которая не была опубликована) Замятин презрительно сравнивал критиков со вшами, разносчиками болезней, к которым можно привыкнуть, но долго терпеть нельзя. Он писал, что, как и в 1919–1921 годах, пролетарские культурные арбитры вновь нелепо пытаются подогнать литературу под один размер, а их невежественные и губительные нападки иногда напоминают политические доносы. Одним из примеров послужили недавние выпады против М. А. Булгакова [Галушкин и Любимова 1999:243–245] («О современной критике»). В апреле того же года в новом журнале ВАППа «На литературном посту» была напечатана карикатура Леопольда Авербаха, в которой Булгаков и Замятин вместе с Эренбургом и А. Н. Толстым были отнесены к презренной категории буржуазных писателей, однако Пильняка более щадяще назвали «правым попутчиком». Этот термин с подачи Троцкого и Воронского приобрел популярность в те годы и означал приемлемых для власти людей с оппозиционными взглядами [Любимова 1994: 101]. В конце июня литературный критик Г. Е. Горбачев также упомянул правую угрозу, исходившую от буржуазных сочинений Булгакова, Замятина и Эренбурга[282].20 июня (он пометил письмо «Троица») Замятин написал поэту И. Е. Ерошину, так как только что заново перечитал его письмо, полученное два года назад. Он завидовал тому счастливому ощущению, которое испытывал поэт:
Завидую – потому что я себя счастливым человеком никак не могу назвать: мне всегда мало того, что есть, и всегда – нужно больше. И мне часто трудно – потому что я человек негнущийся и своевольный. Таким и останусь.
Рад был найти сейчас и перечитать Ваше письмо еще и потому, что вспомнился 18-й год, Дом Искусств, Студия. Мне приятно, что Вы хорошо вспоминаете это время. Внешне – тогда жилось куда тяжелей, чем теперь, – и все же насколько было лучше! [Давыдова и Тюрин 1996: 148–149].