Сначала они не поняли, но когда Караваджо наклонился над трепещущими огоньками, то увидел, что это и впрямь раковины улиток, наполненные маслом. Их было более сорока.
– Сорок пять, – гордо заявил Кип, – по количеству лет, спустившихся на Землю в этом столетии. У меня на родине в день рождения человека отмечают не только его возраст, но и «возраст» текущего столетия.
Хана прошла вдоль огней, держа руки в карманах, что особенно нравилось Кипу. Походка казалась такой спокойной, а фигура девушки – такой расслабленной, как будто этим вечером руки ей были не нужны, и она отправила их отдыхать, а сама просто двигалась, не помышляя об их отсутствии.
Караваджо перевел взгляд на стол и удивился, увидев три бутылки красного вина. Подошел ближе, прочитал этикетки и восхищенно покрутил головой. Неплохое вино. Он знал, что сапер не будет пить ни капли. Все бутылки уже были открыты. Возможно, Кип нашел в библиотеке книгу по этикету и решил соблюсти западные правила хорошего тона.
Потом он увидел кукурузу, мясо и картофель.
Хана взяла Кипа под руку, и вместе они подошли к столу.
Ели и пили, ощущая неожиданную густоту вина и вкус мяса на языке. Вскоре начали провозглашать тосты за сапера – «великого снабженца»[94]
, за английского пациента. Потом пили за здоровье друг друга. Молодой сикх чокался с ними, протягивая стакан с водой. Именно тогда и начал рассказывать о себе. Караваджо вызвал его на откровенность, а сам не всегда слушал – порой вскакивал, топтался вокруг стола, довольный происходящим. Он хотел, чтобы эти двое поженились, хотел сказать им об этом, но, похоже, у них уже сложились свои отношения, которые устраивали, а для Караваджо казались странными. Ну что еще оставалось делать в такой ситуации? Он снова сел.Время от времени огонь то в одной, то в другой раковинке потухал. Они потребляли слишком много топлива, потому что оно выгорало очень быстро. Кип вставал и наполнял их розовым парафином.
– Мы должны поддерживать огонь до полуночи.
Они поговорили о войне, которая ушла уже далеко от Европы.
– Когда закончится война с Японией, все наконец разъедутся по домам, – сказал Кип.
– А куда поедешь ты? – поинтересовался Караваджо.
Сапер покрутил головой, словно кивая, и улыбнулся. И тогда Караваджо начал говорить, обращаясь в основном к нему.
Собака осторожно подошла к столу и положила голову на колени Караваджо. Сапер расспрашивал о Торонто, будто это был город чудес. Снег, в котором он утопал, мороз, который сковывал гавань льдом, паромы летом, где люди слушали концерты. Но больше всего в этих рассказах ему хотелось нащупать разгадку к характеру Ханы. А она держала ушки на макушке и постоянно уводила Караваджо от тех историй, которые были связаны с определенными моментами из ее жизни. Она хотела, чтобы Кип знал ее такой, какая она сейчас, – более опытной, или более участливой, или более жесткой, или более одержимой, чем та девочка, которая была когда-то. Основами ее жизни выступали мать Элис, отец Патрик, мачеха Клара и Караваджо. Хана уже называла Кипу эти имена, как будто они были ее удостоверениями личности или приданым. Они не имели изъянов и не подлежали обсуждению. Их слова не подвергались сомнению.
А сейчас, потому что был немного пьян, Караваджо рассказывал историю о том, как Хана исполняла «Марсельезу».
– Я слышал эту песню, – сказал Кип и попытался речитативом, не без акцента, продекламировать несколько строк.
– Нет, ее надо петь, – возразила Хана. – Петь стоя.
Она встала, сняла теннисные туфли и забралась на стол. Перед ее босыми ногами горели, затухая, четыре раковины.
– Я спою для тебя. Вот как нужно ее петь, Кип.
И она запела, вынув руки из карманов. Голос лился над умирающими огоньками в раковинах, мимо квадрата света из окна английского пациента, в темноту неба, смешанную с силуэтами кипарисов.
Кип слышал эту песню в лагерях, когда солдаты группами пели ее при особых обстоятельствах, например, перед началом импровизированного футбольного матча.
Караваджо тоже слышал ее в годы войны, но ему не нравилось исполнение. Память сохранила тот вечер, когда Хана пела «Марсельезу» много лет назад. Сейчас он с удовольствием слушал, как она пела ее снова.
Но – уже по-другому. В ее пении не ощущалось страсти шестнадцатилетней девочки, но виделись робкие щупальца света, простирающиеся от застолья в сомкнувшуюся по кругу тень. Песня словно была в рубцах и шрамах – будто уже потеряла надежду на то, о чем поется. В ней звучал опыт всех пяти лет, которые предшествовали этому вечеру в 1945 году двадцатого столетия, когда Хане исполнился двадцать один год. Это был голос усталого путника, одинокого перед испытаниями. Новый Завет. В песне не чувствовалось уверенности. Лишь один голос встает против сил власти. Все разрушено вокруг, остался только он. Песня огоньков, горящих в раковинах садовых улиток. Караваджо понял: Хана пела о том, что было в сердце сапера.