Распущенные космы, резиновые сапоги на босу ногу, высоко подвернутая юбка, сверкающие из-под нее голые колени, а между ними молочный бидон
― движением быстрых пальцев она орудовала с выменем коровы, и я не мог оторвать от нее глаз.В следующий миг я приблизился. Анриетта вскинула на меня испуганный бездонный взгляд, но продолжала заниматься своим делом.
— Вы просто эксперт! Удивительно…
― сказал я. ― Соски всегда такие большие?— Да, почти всегда,
― пролепетала она.И тут, поражаясь сам себе, я спросил ее по-французски, по-английски я вряд ли смог бы произнести это вслух:
— И что за ощущение?.. когда их трогаешь?
— Обычное…
Она скользнула по мне мутным взглядом и больше не отрывала глаз от земли.
Почти машинально рука моя прикоснулась к ее локонам, тылом ладони я скользнул по ее щеке, а затем проделал невероятную вещь. Взял ее руку и, расстегнув ширинку, запустил ее кулак к себе в брюки…
Я едва держался на ногах. Через минуту она выудила ладошку, отставила бидон в сторону и поднялась во весь рост. Обдавая терпким запахом волос, сена и парного молока, по-прежнему не видя меня, но ослепляя бесцветными глазами, она прошла к длинному столу, подобие столярного верстака, стоявшему под тусклым, увитом паутиной окошком, повернулась спиной, задрала юбку, быстрым жестом сорвала с молочно-бледных ягодиц что-то белое и ждала… Ждала моего приближения…»
Абстрагируясь от произошедшего под Биаррицем, я бы не стал оспаривать сам угол зрения Хэддла. Пестро расписанная им картина вряд ли была в чем-то под корень недопустимой и уж тем более не была уродливой ― он был мастером в выписывании образов искусными, мелкими, недоведенными до конца штрихами. А если учесть, что самая пагубная цензура зарождается всегда в нас самих, обычно принимаемая нами как меньшее зло, но в действительности продиктованная страхом, малодушием или расчетливостью ― редко кому хочется ходить нераскаявшимся, да еще и со свербящей мыслью, что упущена единственная возможность отмыться от грязи… ― так вот, если окончательно откреститься от автоцензуры, то откровенность Хэддла можно было бы, наверное, приветствовать. Как и само присутствие духа в нем. После того, что произошло, присутствия духа проще было лишиться, проще было бы отмалчиваться. И никто бы никогда не понял, что у тебя на душе ― скорбь, вина или всё тот же страх. Приветствовать можно было саму его потребность сказать во всеуслышание правду о себе. Быть художником до конца? Иногда это требует нечеловеческих усилий. Не у всех хватает на это силенок.
И тем не менее прочитанное жгло мне глаза. Мой диапазон терпимости не мог вместить мои эмоции, отведенные для них рамки расползались по швам. А что, если здесь нет никакой отсебятины? ― вкрадывался в меня диковатый, коварный вопрос. ― Что, если написанное правда? Полуправда?.. Ведь многое совпадало. Не совпадал угол зрения… Кем же был в таком случае Джон Хэддл?
«Бедняжка завела пагубную привычку заявляться ко мне по утрам озябшей, пока народ в доме еще дрых… Какое всё же счастье, твердил я себе, что у меня хватило ума напроситься во флигель с отдельным входом… Не сходя с порога, она подтягивала юбку, всё выше и выше, оголяла молочно-бледные бедра и обреченно, полушепотом спрашивала:
— Вы меня хотите?